…Нет, невозможно было пионеру пятидесятых (полгода назад сочинявшему недоумённое письмо Сталину о нехватке в Олонештах хлеба, гвоздей и мыла – везде есть, судя по газетам, а здесь нет!), рассказать, не надорвав его психики, о том, как двоюродный его дед Михаил Капитонович, рослый красавец, капитан лейб-гвардии, оказавшийся перед революцией в охране императрицы-матери, в декабре семнадцатого вдруг явился в отцовский дом с отпоротыми погонами. Как потом он по совету старшего брата Афанасия пошёл служить в соседнюю церковь дьяконом, а затем был рукоположен. И три года спустя, услышав в толпе крикливого агитатора, призывавшего вступать в коммуну, неосторожно спросил, уравняют ли там, в коммуне, лентяев с трудолюбивыми. А наутро агитатора обнаружили убитым, виновников не нашли, но схватили батюшку Михаила, избив до крови «за подстрекательство», заперли в сарай, откуда он ночью, выломав подгнившие доски, бежал.
Гэпэушникам, не нашедшим его ни в Глотовке, у отца Капитона Астафьевича, ни в селе Синодском, у брата, Афанасий Капитонович, сердито зажав бороду в кулак, напомнил известную фразу из Священного Писания: «Не сторож я брату моему». Ему это аукнулось в конце двадцатых, когда его церковь со сбитым крестом была превращена в склад сельскохозяйственного инвентаря, а сам он (грамотных не хватало) пошёл служить в сельсовет писарем, надеясь: вблизи власти его, многодетного отца (четыре дочери и два сына) не тронут.
Тронули.
Пришла команда из волости об очередной «зачистке», Афанасий Гамаюнов оказался в списках. И бывший его прихожанин, теперь сельсоветовский охранник Сенька Рябой, вооружённый старенькой винтовкой, болтавшейся у него за спиной на верёвочной петле, повёл его за неимением транспорта пешком на волжскую пристань – сдавать конвою. А по дороге, после длинного разговора, отпустил, объяснив начальству, что будто стрелял вслед беглецу да промахнулся. В тридцатых это ему припомнили: в очередную кампанию борьбы с «врагами народа» Сенька Рябой попал в списки вредителей и сгинул в лагерях.
Да разве можно было в те годы, не рискуя семейным благополучием, рассказать, как рассыпалась по стране большая семья Гамаюновых в поисках безопасного угла, как, прячась за чужими фамилиями, таила своё прошлое от цепких глаз и чутких ушей служителей власти!.. Правоверному пионеру (коим я был) не под силу носить в себе такую тайну, считали родители. Проговорится сгоряча, искалечит судьбу и себе, и другим. Но хоть что-то же про свою семью он знать должен?..
– Тебе бы на Терешку съездить, – сказал тогда за столом дядя Володя. – Дом, конечно, не уцелел, а камень остался… Ты помнишь тот камень, Николай?
– Как не помнить! – отец звякнул графином, разливая вино. – Его наш прадед Астафий с горы скатил. Нужно было угол кухни укрепить, а то Терешка, разливаясь, подмывала.
– А как мы с Капитоном в половодье за сазанами ходили! – Владимир Афанасьевич поднял стакан, но тут же и отставил, вспоминая: – Плывём, бывало, на лодке через лесную поляну, глядь – трава шевелится. Накрываем корзиной без дна, а там сазан в полпуда весом!
Братья, наконец, выпили. Гость кивнул хозяйке.
– Ты ведь, Аська, в прежние времена на гитаре играла. Помню, мама твоя Евдокия Ивановна пельмешек нам наготовит, мы их умнём, и ты за гитару:
– Сейчас не играет, вон инструмент на шкафу пылится, – сердито пожаловался отец. – Гости придут, она на них – букой. Всех распугала.
– Это, извини, брат, твоя недоработка… Ты, Анастасия, за этим следи, чтоб вы оба не ломались – не гнулись, мало ли какие возникают обстоятельства!.. А без песен что за жизнь?
Вот мы сейчас возьмём да и споём. Не забыл, Коля, нашу любимую?
Владимир Афанасьевич ослабил галстук, опустив его ниже, и, чуть откинувшись, легонько, словно пробуя мотив на ощупь, мягким баритоном то ли проговорил, то ли пропел совсем незнакомые, звучащие из какой-то другой далёкой жизни, слова:
Отец, подавшись вперёд, к брату, навалился грудью на стол и, вздохнув, подхватил негромко:
И тут же, перебив самого себя, махнул рукой:
– Ну её, со слезами… Давай-ка нашу, лихую:
Но и эту песню они не допели, вспоминая другие, торопясь услышать полузабытые слова, возвращая ими ушедшее время, а с ним и чувство утраченного дома, того самого дома, от которого, как они предполагали, остался на берегу обмелевшей Терешки лишь прадедов камень.
– Нет, не то, не то, – опять поморщился отец, досадливо ероша побитый сединой чуб, – может, сразу нашу, козырную?
И они тихо, затаённо, будто подкрадываясь, запели, глядя глаза в глаза, вторя друг другу: