— Ясное дело, ясное дело. Трусость и глупость, а вы один хороший и правильный, только не ценит никто. Если б кто-то ценил, подвиг был бы уже не подвиг. Это и есть религиозное чувство в казарменном варианте, но лучше такое, чем никакого. Понимаете, все до того просто, что я себя всякий раз неловко чувствую, растолковывая. Ваши воинские священники вечно пытаются вам объяснить христианство как отказ от человечности,— знаете, вся эта сверхчеловечность, как бы Ницше… Вот у вас, положим, сверхсекретная миссия. Не возражайте, знаю, на лбу написано,— настоятель усмехнулся с ласковой снисходительностью.— Но сверхсекретность — это же не значит рассекречивание и рассказывание каждому встречному, что вы идете остановить мужчину с девушкой? Нет, это означает глубочайшее возмущение при виде любой попытки прикоснуться к вашей тайне. Так и сверхчеловечность — просто особая человечность, доведенная почти до абсурда путем ее бесконечного усиления. А вовсе не бесчеловечность в северном варианте — долг, долг, марш, марш, тьфу, тьфу… Знаете, почему среди христиан мало хороших проповедников? Потому что скучно объяснять очевидные вещи. Спите, дорогие друзья, вы устали, а я еще почитаю.
Настоятель по очереди перекрестил Громова и Воронова и удалился к себе, прихватив керосиновую лампу и какой-то из журналов с полки.
4
Ночью Громов проснулся — он часто в последнее время просыпался от грустных и тяжелых снов — и вышел на улицу курить. Окно у настоятеля все еще светилось, и Громова это обрадовало: ему хотелось даже, чтобы настоятель вышел к нему поговорить. Ночью броня наша уязвимее, она не сразу успевает нарасти, и в первые минуты после пробуждения хочется ласкового слова; в России всегда заставляют вставать рано, бежать быстро, в громовской учебке в свое время не давали даже оправиться перед утренним бегом на три километра — делается это затем, чтобы человек не успел понежиться в сонном тепле и обеспечить себе спокойный переход к дневным трудам: сейчас, когда на нем нет коры, когда он открыт всем влияниям и только глаза открыл,— надо вкачать в него лошадиную дозу дневной жестокости и бесприютности, чтобы с этим чувством он и прожил день. Ночной человек уязвим, и только по ночам Громову продолжали сниться стихи и девушки из его прошлой жизни, а иногда родители; он сразу старался гасить эти мысли, и все-таки ему хотелось, чтобы настоятель вышел к нему. И настоятель вышел — потому что в монастыре все желания исполнялись мгновенно.
— Не спится,— сказал он виновато вместо того, чтобы утешать Громова; Громов так себя воспитал, что любое сочувствие казалось ему унижением, и жалость он мог принять только под маской жалобы.
— Да, мне тоже,— сказал он благодарно.
На далеком левом берегу играла музыка — в Блатске веселилось казино «Царская корона». На далеком правом берегу мычала корова. Прокричали вторые петухи. Вокруг монастырского острова невидимо плескалась река, от нее мирно пахло тиной, шелестела прибрежная трава да мигал километрах в трех одинокий бакен.
— Подумав,— произнес отец Николай с несколько нарочитой комической важностью,— я ваш выбор одобряю, если вам это интересно.
— Какой именно выбор?— насторожился Громов.
— Ну, насчет пойти в армию. Достойный выход. Иначе можно дров наломать. Я знал человека,— я даже вам скажу, что я и был этим человеком,— который в некий момент стал все вокруг себя рушить. Очень неприятное ощущение.
— Что-то такое было,— сказал Громов.