— Да не что-то, а наверняка. По себе помню. Я тоже некоторым образом пошел в армию, но все-таки не в такую, как ваша. Вы, наверное, решили, что надо уж до конца — долг так долг, и чем дискомфортнее, тем лучше. Очень убедительно. У меня знаете как было? В какой-то момент начал чувствовать, что все вокруг меня разваливается, и не без моей вины. Прихожу куда-то работать — и через полгода все накрывается, влюбляюсь в замужнюю — распадается ее брак, собственный мой брак тоже недолго продержался, ну и вообще… И чувствую вроде, что я орудие Божье,— у меня, кстати, и до монастыря не было особенных иллюзий насчет того, что мы одни на свете. Умом понимаю, что Господь меня избрал раскалывать всякие несовершенные вещи. Они ему мешают, а кто-то же должен… Заметьте, для вещей хороших и прочных я никакой опасности не представлял. Вот, пришел в церковь — ничего не сделалось церкви; живу в монастыре — ничего не делается и с монастырем. Но вся эта десятисортность, державшаяся уже на очень хрупких конвенциях… Я так рассудил,— доверительно продолжал отец Николай,— либо надо быстрей все это под корень, чтобы уже что-нибудь началось, либо по возможности продлить агонию, потому что люди-то живые, жалко! Поразмыслив, пришел к выводу, что чем скорее, тем лучше,— но мне такая жизнь не подходит, я ведь тоже пока живой, тяжко! Нет, думаю, такое предназначение не по мне, я лучше уйду, ибо сказано: кто может вместить, да вместит. А я не вмещаю. Но от предназначения не очень сбежишь — то, что все мы здесь, тоже, наверное, как-то влияет… Я ведь вижу Блатск издали — он уже почти никакой, на соплях держится, уже и стрелять разучились… Господь управил по-своему: ведь если все мы — такие, как вы, как я,— из мира уйдем вовсе, не желая его рушить, так он обрушится еще быстрей, без нас-то. Видите, как хитро все устроено?
Громов понимал, о чем речь, и слушал с напряженным вниманием. Если бы он не запретил себе думать, то думал бы, верно, в тех же терминах.
— Потому что все разрушение, нами производимое,— только от того и происходило, что нас не устраивала существующая конвенция. Давайте все делать вполруки, и мир продлится. Есть люди — не считаю это доблестью, считаю проклятием,— которые вполруки ничего делать неспособны, вот и рушится вокруг них все это домино. Но тут я понял удивительную штуку: разрушение-то разрушению рознь. Мы опасны для мира в его нынешнем виде, да,— но мы по крайней мере удерживаем критерий; все рухнет — но останется среди этого стоять какая-то палка, вокруг которой в будущем и можно построиться. А сейчас оно осыпается просто так, кучкой, и что вокруг этого выстроится — вопрос. Я потому с такой радостью и думаю о том, что вы все-таки остались в миру; вы — и еще один человек, в котором я заинтересован крайне.
— Инспектор?— догадался Громов. Тут что-то закручивалось, он чувствовал это, и во всей этой смутной покамест фабуле инспектор явно играл какую-то роль, он был персонаж таинственный и многое на себе державший.
— Да я вам говорил уже про вашего инспектора. Он ни при чем. Он очень умный человек, но только человек, и логика его довольно детская: вот, ходим вокруг котла, ставим заклепки. Нет, есть еще одно странное существо, очень последовательное. Я думаю, последовательность — не главная, но чрезвычайно важная добродетель. Бывает, конечно, высшая непоследовательность милосердия, об этом любят поговорить люди слабые, слезливые,— но и в милосердии нужна железная логика, абсолютное упорство: сказал — сделаю. И вот эта… этот человек — там как раз тот самый случай. Я не столько знаю о его существовании, я его чувствую. Я почти физически ощущаю движение этого человека по земле, в ту точку, где исполнится предназначение. Я ничего не знаю тут, мы никуда не выходим… но тогда, знаете, обостряется другое чутье. У Мстислава, которому вовсе нельзя отсюда выйти, оно доведено почти до крайней степени. Он-то, кстати, и предупредил, что сегодня можете прийти вы. Вы и дальше пойдете, разрушая эту гнилую ткань, но когда она вся разлезется — с кого-то же должно начаться новое? Предпочтительнее, чтобы с вас… или с этого второго существа, относительно которого мне многое неясно.
— Это не та женщина, которую я должен был убить?— вспомнив дежурство, спросил Громов.
— Да нет,— беспечно отмахнулся настоятель,— та женщина неинтересна. Не знаю, как вы,— я никогда не любил язычников. Не вера, а какая-то кухня: вместо богов сковородки висят, ухваты по углам… Этот бог для того-то, эта сковородка для картошки… Неинтересно.
— Вы много дельного говорите,— кивнул Громов.— Я одного не понимаю: как вы, при такой прямоте, никак не хотите признать, что и Бог ваш — тоже конвенция?
— Я этого никогда не скрывал,— пожал плечами настоятель,— но за этой конвенцией кое-что стоит, а за остальными — давно уже ничего.
— Что же?
— Да то, что он есть, и все,— сказал настоятель и зевнул.— Свежо, однако. Я спать пойду.
— Вы уходите от разговора,— усмехнулся Громов.