— Как не пробовал? Ты же при всем этом жил! Но тут, прикинь, капитан, начинается самое увлекательное. Наши вечные противоположности, неизменные наши борцы начинают постепенно, постепенненько… очень, конечно, аккуратно… но сближаться, капитан, будь я проклят! Они начинают строить третий вариант — имперскую корпорацию. Два гениальных способа истребления объединяются. Научились друг у друга, сволочи, за двести лет вместе, потому что на самом деле их не двести, Громов, а тысяча двести, кабы не больше. И в результате в их империях все больше воруют, а в корпорациях все больше маршируют, и получаем мы перед самой войной — при нарастании, конечно, внешнего антагонизма, низовых передряг и прочих видимостей,— почти абсолютное сходство будущих противников, что и является, капитан, главным условием войны. Это как у Сталина с Гитлером: не с Америкой же воевали, в конце концов! Подобное с подобным! Так вот и тут: прежде чем начать воевать, надо вовсе уж уравняться. И получается у нас, капитан Громов, принципиально новый тип государства: империя, в которой нет идеи, плюс корпорация, в которой нет свобод. Нефтянку вывозим, стабфонд складируем, народ морим. Я тебе точно говорю, Громов, они бы помирились, если б нефтянка не кончилась. Они уже почти, можно сказать, слились в экстазе, но тут кончилась нефтянка, и все занервничали. А не то бы и дальше вместе морили народ — потому что вместе у них почти уже стало получаться величественно и эффективно. И помяни мое слово, они опять замирятся. Потому что все равно не умеют воевать,— разучились, понимаешь, за годы халявы,— а истреблять нас очень хорошо умеют. Эта война скоро кончится, капитан, вот увидишь, и кончится миром, это я тебе говорю. Ну, пошумят для порядку, а потом подпишут какой-нибудь кючук-карджайский договор, по которому к северянам отойдет север, к южанам юг, и пойдет совместное доедание народца. Гуров хоть и непрост, а не понимает, что воевать им не вечно. Он себе думал — они воюют, а мы под их сению… Дудки, не вечно нам быть под сению. Они вырождаются — и договариваются. Вот то, чего он не учел, Гуров-то, умная лысая голова! А как выродились — так и начали вместе нас морить, потому что делить давно уже нечего: и там и там звери, и там и там воры. Синтез ворюги с кровопийцей. А что это означает, Громов? Это означает, что время близко, что от населения ничего больше не останется, а так как защищать нас некому и спасателей не наблюдается, надо самим уходить в леса. В леса, Громов, в леса. Или в степи. Слава Богу, пространства у нас много, в этом пространстве нас никто не найдет. Правильно я говорю?
Громов уже перестал вслушиваться в волоховский пьяный бред и кивнул машинально.
— Степь я особенно люблю,— продолжал Волохов.— Больше леса. Особенно вечером люблю. И чтобы конь бежал одинокий. Никогда я этого не видел, а представляю замечательно. Есть такие песни… Они хоть и революционные, но по сути-то не про то, конечно. Революция ни при чем. Они про другое. Вот Шмаков… ты слышал бы, как поет Шмаков… Шмаков, спой!
Невысокий рябоватый Шмаков встал с ржавой матрацной сетки, оправил гимнастерку, прокашлялся и чистым серебряным тенором запел:
Громов закрыл глаза. Ему представилось мокрое росистое поле и всадники на нем. Болотная, рыже-зеленоватая заря текла по горизонту. Всадники скакали неизвестно куда. Вероятно, их всех поубивали.