Жизнь не арифметика и не набор обязательно доказуемых теорем, как это будет у Спинозы, одного из отдаленных последователей Боэция, в его «Этике».
Я открою тебе то, что является истинным благом, основываясь на наиболее верных суждениях, но только запомни наши предшествующие выводы… (III, XI, 243)
Ну потому что без изначальной предвзятости, от страницы к странице все сильнее насыпающей холм умозрения, уводящей узника в сторону, не будет дальнейших все возрастающих отвлекаловок, способных конкурировать с неуютом узилища и ожиданием страшного, постоянно приближающегося конца.
На уровне формы «Утешения» это всячески подчеркивается совсем уже отвлеченным характером риторики: симптом нарастает от книги к книге – первая часть и есть самая конкретная, все биографические и фактические подробности взяты из нее. То, что из дальнейшего текста практически невозможно извлечь уже вообще ничего, кроме жестких умозрительных цепочек, способных обмануть не только глаза, но и мозг, говорит мне о том, что Боэцию совсем худо.
Страсть формулирования завладела всем его существом – совсем как у Александра Солженицына, который отвлекал себя от реалий советской тюрьмы сочинением поэмы в стихах (стихи – потому что так лучше запомнить), которую он постоянно гонял по кругу, чтоб не забыть и передать бумаге при первой же возможности.
Прозаическая часть «Утешения» начинается с описания творческого процесса: «Тем временем, пока я в молчании рассуждал сам с собой и записывал стилем на [восковой] табличке горькую жалобу, мне показалось, что над моей головой явилась женщина…»
Аргументы, изо дня в день буравящие мозг, отливаются в готовые формулы. Это похоже на монострасть, целиком забирающую не только сознание, но все существо Боэция.
Последняя книга самая отчаянная, так как посвящена свободе воли в ситуации тотальной детерминированности: ведь «если все предопределяется Провидением и не зависит от суждения людей, то получается, что человеческая порочность существует по воле творца всех благ. Следовательно, нет никакого основания ни для надежд, ни для молитв. Зачем надеяться на что-либо или молиться, если все происходящее связано несокрушимой цепью?» (V, III, 279)
Пока в Вероне шел поддельный процесс (все свидетели обвинения – Василий, Опилион и Гауденций – были его личными врагами, чья «порочность и коррумпированность сочетались с заинтересованностью в его падении»), Боэций тосковал возле Павии. Уповал на переменчивость Фортуны, надеялся на справедливость, но под финал она ему так и не вмастила.
В меланхолии местных окраин с тихими каналами и уснувшими шлюзами, которые легко захватить, поехав до Чертозы ди Павия, хочется разглядеть следы великого страдания, как если бы они были впитаны пейзажем, плавным течением ландшафта, лишь изредка изгибающего спину. Да только слишком много времени прошло, слишком много всего изменилось.
Вот и крипта Боэция, которую массово посещают заодно все, кто пришел к Августину, не прочитав ни единой строки «Утешения», происходит из новейших времен.
Понравился бы Боэцию почет, которым он теперь окружен, или Философия убедила его отречься от низменных чувств во имя высшего блага, напоминающего идеал нелюбимых им стоиков?
Вот строчки Данте из «Божественной комедии» (на которого, как, кстати, и на Шекспира, не говоря уже о деятелях попозже, повлияли идеи Боэция), посвященные узнику совести. Они теперь выбиты на табличке, украшающей (?) многократно перелицованный фасад Чель-д’Оро:
Так как больше никаких архитектурных и визуальных ассоциаций у меня с Боэцием вообще не связано, то эта глухая, сводчатая крипта с сырым климатом и полумглой, окруженной невысокими колоннами, и представляется камерой его последнего заключения.
Если по сути, то так ведь оно и есть?