— Ой, не шевель… — вырывалась она из рук его. А он свое — порывисто, крепко:
— Милая, родная…
— Уйди, говорю! — выкрикнула, толкнула в грудь.
Отшатнулся Сергей, стемнел в лице, чужой стал. Взглянула она на него, залилась слезами:
— Мужняя я… мужняя!..
Вдруг вся сгорбилась, склонила низко голову. Стояла, поникшая, напоминая мать свою, старушку, утирала кончиком платка слезы.
— Аленушка… желанная моя!
Обнял тихонько, провел по влажной щеке дрожащей рукою. И затряслась, завсхлипывала Алена. Голосом жалким, полным укоризны и ласки, восклицала:
— Не чуешь? Не видишь?.. Милей ты мне всех! Желанней всех!.. О тебе все думки… Болел когда, дни и ночи над тобой сидела… Умри тогда, руки, кажись, на себя наложила бы…
— Будет, будет, сестричка.
А она свое, сквозь неуемный плач:
— Урядника-то, рыжего-то… я вить тогда!.. Хуже волка он мне… Выследила… в зажоре… да запалом по нему, медвежачьим… На себе тащила битого… С версту волокла… до трясины, до мерзлой… Ой, господи!..
Без конца без края тянулась тайга. Хлестнул по ней Енисей, как вожжа по чудищу: конец один у гор, другой — у моря.
Шипят, гремят буйные волны. Берега — щетинистые, утесы — в небо. Колокольня — одна на десятки верст.
Ползет пароход, скрипят колеса, шлепают ступицами хлестко. Протяжно ревет сирена, откликается ей звонкое, вдали, эхо, и от скалы к небу стрелою — вспугнутый беркут: взвился, описал косую дугу, пал над липовою сопкою камнем.
Сидел Сергей на корме, на связке бурого каната, взасос глотал воздух, речной, молодой. Кипела вода внизу молоком, зеленью.
Покричал матрос сбоку:
— Утес тот видишь? Эй, приятель!
— А ну?
— Гремун-утес это… Пороги там!..
— Проедем?
— Теперь-то? Церковь, и та летом проедет…
Помолчал, придвинулся ближе:
— Из беглых будешь?
— Ну, вот еще…
— А ты не бойсь!.. Свои мы, однородные, в одной купели горя горького крещены… Эх, замыкался, похоже, ты, паря… Спирту хочешь?
Низко склонился, русоголовый, плечистый. Дышал в лицо с присвистом.
— Знаю, непьющий!
За плечо тронул сторожко:
— Пристань близко… так ты уж… того… не ходи… В корме побудь у нас… Понял?
— Спасибо…
— За что?.. Экий ты, право… Китайского заварцу охота?
— Можно!
Пошли. В кубрике темно. Матросы — в кружке, тянут дружно из жестяных чашек, отдуваются, пофыркивают, утирают рукавами пот со скул.
— Этот самый!.. — негромко подал голос тот, русоголовый, и прихватил Сергея за локоть. — Усаживайся!
Потеснились люди, давая место гостю.
— Куда, браток, путь-дорожку держишь?
— В Россию, товарищи… Одна дорожка нам!
— Так, ясно!.. А ты не стесняйся, пей чаек-то… На Лене — слыхал? Опять бьют… нашего брата!
Сергей огляделся и — горячо, стремительно:
— Сегодня — они, завтра мы их… бить будем… Слушать охочи?..
— Мы-то?!. Эй, Микитка, постереги там…
Русоголовый наверх. Присел снаружи, занес ко рту дюжие ладошки, крикнул, точно команду:
— Мож-ж-жно!..
Взглянул Сергей на матросов, на жадно распахнутые глаза их, глаза затаенного ожидания.
«Мое! Вот это — мое… Слышишь ли, Алена: мое!»
Вспыхнуло старое, привычное, радостное, как борьба, как первые победы в юности, как жизнь на взлете.
И уже не печалила мысль о прошлом, о тайге, о покинутых там товарищах. Знал: не страшна людям тайга, в богатырской груди которой бьется Аленино сердце.
[
Не один день сидит Петрунька дома. Кругом подобрались со спешными работами, и соседские ребята, освободившись пока что до жатвы, уходят с полудня к озеру, на рыбалку, на всю ночь… Там, за стенами — теплые тени по задворкам, негаснуший румянец над щетиною сосняка, зеленый полумрак вспотевших в дремоте овражков, а за овражками — тихая гладь озера… Так и подмывает вскочить, проскользнуть в двери и бежать — бежать за поскотину, к озеру, к ласкам ночи… Но юное любопытство Петруньки крепко, крепче всех искушений. То необычное, затаенное, важное, что происходит между его отцом и дедом, неодолимо тянет к себе и усаживает дома, точно на цепь привязывает.
Едва сумерки окутают двор, пробирается Петрунька в свой угол и там затихает. А когда большие улягутся по своим местам, он неслышно приподымает с головы зипунишко и весь отдается ожиданию.
«Скоро ль?» Петрунька терпелив. Он таращит глаза, чтобы не уснуть невзначай, и порою легонько щиплет себя за ляжку.
Ночь шепчет что-то у оконца в бледных листьях осины, да за припечьем поет сверчок: поскрипит-поскрипит — смолкнет, будто прислушается, и опять за свое.
Мысли, легкокрылые, уносят Петруньку к друзьям. Перед глазами, как наяву, встает озеро… Трещит на бережку костер, и тянутся красные лапы, шарят в темноте, что-то нащупывают… Черная густая гладь озера вспыхивает матовым багрянцем. У костра светятся чумазые лица. Из близкого леса веет ароматом сосны, с воды — теплой сыростью. Тихо кругом…
Дёмка, самый старший в кругу, вполголоса рассказывает про лешего. Но не страшно Петруньке… Лешего даже немножечко жаль — старый, весь пегий, бродит он по лесу и тоскует по былой таежной глуши: тесно стало ему, тесно, — разгуляться негде.
— Тятенька!..