- Помучайся-ка эту ночь – хорошее дело для честного сына, - так и запустил руку в мою душу, как в дупло с медом, логофет Никифор. – Прошу тебя лишь об одном: окинь взором свое истинное наследство. Оно куда больше, ошеломительно огромно: будущее нашей страны целиком. Даже мне в пору завидовать. Возможно, именно твоё любопытство, а не выбор сильных мира сего…
Никифор вдруг замолк на полуслове, точно его сердито окликнула неведомая сила – судя по последовавшему тону логофета, сидевшая выше.
- Коротко говоря – так, - через короткий плевок молчания заговорил он уже иным, как бы шутливым тоном. – Птичка пролетала, какнула с высоты на глыбу, а она уж едва висела над жерлом вулкана. Сорвалась и упала глыба – и выбила затычку Гефеста в Везувии. Ты разумеешь.
Хотелось бежать не домой, а на кладбище – к отцу.
- Ты, Иоанн, отсюда домой не ходи, - слышал все мои мысли логофет. – Дёнек подожди, скрывшись. Отдышись. Подумай хорошенько, куда отсюда потом сначала пойти, куда птичкой лететь. К отцу ли своему кровному, пусть и покойному, или же к иному отцу, духовному? Да разве не донос бесплодный выйдет, если слишком поторопишься? Тебе же как раз в тот самый вред, коего ты с детства все бежишь и бежишь.
Знал, знал мою гордость логофет. Вот и из нее, гордости – моего налога на жизнь, - теперь польза ему была.
- Какую затычку выбивать пролётом… - продолжал он, по хитрой привычке перескакивая через фразы. - Теплая норка тут тебе приготовлена, отдохни с дороги. В твоем доме холодно, разве жаровню уже водрузили? Сомнительно. А если жаровня стоит, тени спать не дадут, сам знаешь. Хоть одну ночь будешь знать, что никто больше не потревожит – вот моя тебе плата за рассказ. Удрать из мира решишь – вспомни хоть об Ионе-пророке. Вот смотри на образ Божий и вспоминай, стоит ли оставлять пока безблагодатную Ниневию на произвол судьбы.
- Что, так уж плохи стали дела тут, пока меня не было? – выговорил, шкрябая языком, так пересохло во рту.
- Этот глагол имеет пока только форму будущего времени. И для тебя – тоже, - уклончиво, но до предела внятно отвечал логофет Никифор.
Он поднял свое лёгкое тело, будто оно и вовсе веса не имело.
Полагаю, в брюхе кита Ионе было куда просторней, нежели в той обетованной «теплой норке», куда меня отпустил размышлять логофет, а после короткого прощания с ним, препроводили друзья. Было и вправду тепло в близких и безопасных стенах тьмы, но, жаль, не хватало овец: уж так я привык думать о плохом, благостно погрузившись в густой жар их шерсти и тупое смирение.
Чудились новые картины: будто проглочен я китом вместе с самим кораблем. Да и там, в брюхе кита-левиафана, кораблик черпает обоими бортами, грозя утонуть уже в самих едких соках китовой утробы, тогда – уж двойная гибель и вторая, последняя смерть.
Ночь не спал – какое там!
Разыскивал в пыли памяти, словно кусочки смальты, оброненные на пол у стены или вовсеотброшенные как мусор художником-мозаистом, все слова, все намеки отца, кои хоть как-то касались кропотливо выложенного на той стене, сверкавшего новизною портрета нашей багрянопорфировой царицы, повелевшей славить себя мужским родом –
О покойном ее супруге, василевсе Льве, отец говорил с улыбкой, как об изменчивой погоде, коя так и установилась ни на холоде, ни на жаре, ведь он правил всего пять лет. Его сына, Константина Слепого, презирал, считая, что страшное деяние его матери временно спасло страну от больших бед, а уж каждому суждено оплатить свой грех. Но в прозвище Саулия я никогда не слышал опаски, ненависти к узурпатору, вернее узурпаторше, или же – мысли о заговоре ради чаемого сокращения дней ее власти. Может, потому что еще мал был услышать?
Что говорил мне отец: «Постарайся не испортить Божий замысел о тебе». А как теперь насчет твоего замысла, отец? Он-то в чем? Вдруг уразумел к исходу ночи, что начинаю страшиться в памяти тихой улыбки твоей, отец. Значит, оставалось переть на тот страх, как лошадь на боль.
И уже на рассвете, невидимом в чреве кита, вопросил: а кого бы ты хотел видеть на троне, отец, и чьей же мудрой тишине служить?
Содрогнулся – и не поверил пришедшему в ум молчаливому ответу: слишком прямая и короткая получалась биссектриса. Значит, надо идти не на кладбище, решил, а – прямиком к геронде Феодору. Геронда Феодор возносил царицу каждым словом о ней, а раз отец исповедовался геронде Феодору, своему и нашему общему духовнику, то все тайное должно было стать явным. Уж геронде Феодору хватит прозорливости сказать мне верное путеводительное слово перед тем, как стремнина потока разделится надвое – и там уж не успеть с выбором, какому направлению отдаться.
Данное Никифору обещание без ропота и попыток к бегству продержаться сутки так и жгло затылок, но не известные мне обстоятельства менялись, и освобождение пришло раньше. Утреннюю трапезу делил со мной Ксенофонт – грузный гонец, не издалека принесший радостную весть.