Одинокой была ее новая жизнь. Не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. У Нины Григорьевны и раньше не было закадычных подруг, обходилась семьей сына, но на работе, в сберкассе, жизнь каждого была на виду, обсуждались разные вопросы, вообще любили поговорить. А тут хоть письмо в редакцию пиши: дайте совет, как быть, если человек, с которым ты была всю жизнь в разлуке, вдруг объявляется на твоем жизненном пути с любовью и приветом? Но даже редакции она бы не сообщила, сколько ей лет и сколько «человеку». По себе знала: не прощается пожилым людям ни новая, ни старая любовь. Она бы сама у других ее не приняла, о душе, мол, пора подумать, милые, какая уж тут, господи прости, любовь. А Куприян Михайлович приходил с работы и приносил в портфеле слежавшийся букетик гвоздик. Это были не те царственные пышные гвоздики, к которым все привыкли в последние годы, а те, как бы уже вышедшие из моды маленькие созвездия белых, розовых и темно-красных гвоздик, которые до войны назывались садовыми. Нина Григорьевна ставила цветы в стеклянную вазочку, они на глазах оживали и стояли потом по неделе и больше, до нового букетика в портфеле. Почему-то эти цветы были самой радостной приметой ее новой жизни. Все остальное, что окружало, долго беспокоило ее, пугало и кололо. Она жила не просто в чужом доме среди чужих вещей. Она пришла на чужое место. То место творилось и созидалось день за днем долгими годами и не просто несло в себе память о тех годах, а как бы приобщало и даже навязывало их Нине Григорьевне. Нет, вторая жена Куприяна Михайловича не была квашней, это Сашка тогда придумал, вместе с «пашкетом» и «мермишелью». С фотографии смотрела миловидная и в молодости и в другие лета женщина, с высоким ясным лбом, прямым открытым взглядом и застенчивой улыбкой. Она, видимо, нравилась себе, потому так щедро украшала своими фотографиями стены квартиры. А может, чувствовала, что придет сюда когда-нибудь другая. Впрочем, это она была другой, сюда пришла первая.
Куприян Михайлович сразу спросил:
— Тебя не обижает Маша? — И сам ответил: — Когда человек умирает, он прощает всех и ему все прощается.
Он защищал Машу, брал на себя всю вину, верил, что Нина Григорьевна смирится с тем, что столько лет в его жизни была другая. Нина Григорьевна была его молодостью, непрожитой жизнью. С ней он обретал погибшего сына и внуков своих, уже больших, самостоятельных. Это к старости крепкая опора для души, даже если внуки далеко.
— Я люблю тебя и любил всю жизнь, — сказал ей Куприян Михайлович, когда они после похорон сына остались одни. — Люди этого не поймут, но ты не как все, ты особенный человек, ты меня поймешь и простишь. — Он говорил о том, что только дети да зеленая молодежь верят, что любовь постоянная и одинаковая для всех величина. А знающие жизнь люди такого не скажут. Они знают, что у всякого любовь своя и что очень часто она непохожа на ту, что в книгах и песнях. Он признался Нине Григорьевне, что ему выпало в жизни две любви. И на какой бы он в молодости ни остановился, вторая любовь жила бы в его сердце. Тогда, после госпиталя, он ушел от нее с чувством обиды: не любит, если бы любила — не отпустила бы. Не знал он, что это гордость его отпустила, ее женская гордость. Жило в ней тогда это чувство, помогало одолевать все тяготы. Только потом уж, с годами, она поняла, что от гордости той больше в ее жизни было беды, чем радости.
Уже в Москве Нина Григорьевна спросила:
— И ты столько лет с ней прожил не забывая меня?
— Да, — отозвался он.
— Но это же обман. Это нехорошо. Это хуже всякой открытой измены.
— А я не скрывал, — ответил Куприян Михайлович. — Маша знала об этом и жалела меня.
Знала. Нина Григорьевна уже по-другому, когда оставалась одна, вглядывалась в фотографии. «Я перед тобой не виновата, — говорила ей Нина Григорьевна, — и ты мне ничего не задолжала».