«Мы еще мало знаем друг друга, — сказала Тамила, — и вам неизвестно, что жизнь была ко мне слишком щедра. Не камешки, а богатство мне выдала. А потом спохватилась: за что ей одной столько?»
Луша понимающе улыбнулась:
«Да, да. И все-таки эти камешки во все века украшали женщинам жизнь».
«Я думала, Луша, вы презираете подобные ценности».
«Ай, — ответила Луша, — презираешь обычно то, чего у тебя нет».
Снег засыпал Сашкину могилу. Кладбище стало черно-белым, и только на новых могилах пестрели красками венки. Проваливаясь по колено в снег, Тамила приблизилась к обелиску, смахнула варежкой сыпучий снег с портрета. Сашка глянул на нее строго и пристально. Жил как царь. Правил государством. Народ был в него влюблен. А где же свод хотя бы пожеланий, по которым жить его подданным дальше? Беззаботный такой был государишка, собирался, как она, как все люди, жить вечно. И вдруг в одну секунду отказался от всего и ушел. Недавно она сказала старшему своему, Василию: «Мне не нравится твоя суета вокруг имени отца. Зачем ты допрашиваешь его сослуживцев? И эти общие тетради с заголовками «Сказание о моем отце»… Какое сказание? Был бы Сашка жив, он бы тебе показал «сказание».
Сын не понял ее, он ходил к товарищам отца по важному делу. Теперь там у них в ленинской комнате, где проходят политзанятия, не просто Сашкин портрет, а стенд, на котором несколько фотографий, а также его документы и награды. Василий попросил товарищей отца написать воспоминания о своем погибшем начальнике. «Я задумал о нем книгу, и эти воспоминания мне будут очень полезны». Эта просьба и другая деятельность, которую развил Василий вокруг имени отца, смущала Тамилу.
— Всякая память тем и дорога, — пыталась она объяснить Василию, — что это тихое, вежливое, незаметное извне движение человеческой души. Память — это память, и кто помнит — тот помнит.
— Если бы все так рассуждали, — отвечал Василий, — то у человечества не было бы прошлого. Нет, память надо из духовной плоскости переводить в материальную. Облекать ее в мрамор, книги, музеи, даже, как утверждал Маяковский, в пароходы и другие славные дела.
— Может быть, ты прав, — начинала соглашаться Тамила, — но тогда это надо делать без суеты. Не ты должен был хлопотать о стенде, а Сашкины друзья должны были это сделать. И не ты должен писать книгу, а кто-то другой или другие. А ты бы оказал им помощь — отредактировал, поправил.
Тамила чувствовала свою правоту, но убедить Василия не могла. Слишком он оторвался от нее — пять студенческих лет, а потом работа в редакции поглотили того мальчика-увальня, рассудительного и послушного, самого послушного из ее детей. Нина Григорьевна звала его когда-то «ласковым теленком», это прозвище ему шло. Теперь он огрубел и стал по современным меркам красивым. Тамила стыдилась своей холодности к нему, иногда думала: стал красивым и глупым. Она не могла простить ему Алену: какая бы ни была эта Алена, а все ж нельзя с ней так. Не нравилось Тамиле в последнее время и журналистское всезнайство, которым стал щеголять Василий. Обижало ее в сыне и какое-то неизвестное ей прежде мужское превосходство, которое он перед ней не скрывал.
— Конец света: женщины хотят играть в футбол.
Тамиле не нравилось, каким тоном он выложил эту новость.
— Тебе-то что, — ответила с вызовом, — пусть играют. Почему это тебе не нравится?
— Потому что природа предназначила им иное…
— Тебе природа лично сообщила, что предназначено «им»? Женщины должны рожать, мыть, варить, стирать? Так? Что еще должны? Нравиться вам, мужчинам? Или им еще можно пахать, доить коров, строить дома?
— Мама, ты феминистка, — Василий решил не спорить, — я сдаюсь! Но тебе все-таки, как знатоку великого и могучего, известно, что ни в одном словаре нет «футболистки»?
— Значит, будет, — ответила она, — не пропадет величие языка, как не пропало от «летчицы» и «журналистки».
Она была не только знатоком русского языка, она была еще и женой начальника милиции и знала о страшных преступлениях, в основе которых лежала женская слабость. И в мире растут эти преступления. Слишком мало «футболисток», способных постоять за себя. Но с Василием она не стала говорить об этом. Сказала другое:
— Не смей никогда ни говорить, ни писать о женщинах «они». Не дели человечество на «мы» и «они». Когда выпадает тяжелый час, мы все едины.
— Ну что ты со мной как на собрании? — заныл Василий.
Все пошло прахом, сколько Сашка убил на него души и времени, и что взошло? Взошел красавец мужчина, судебный очеркист, холодная душа. Она не могла объяснить, в чем холодность души Василия, но чувствовала его отгороженность, безучастность к ее переживаниям и от бессилия изменить это в нем страдала.
— А когда это тебя ушибли собрания? Что у тебя к ним, какие претензии?
Василий не сразу понял вопрос и, озадаченно подняв брови, ответил миролюбиво, дескать, не будем об этом, с собраниями все ясно.
— Мама, я не о себе. Я о тех собраниях, где процветали вранье и водолейство.
— О тех собраниях судить не тебе. Мы еще живы, не умерли, разберемся.
И тут он ее оглушил: