Смотрю с порожка на того приказного с толстым, баклушей, носом, — с ненависти не вижу в полной ясности его, хоть и в малых он метрах от меня.
Стою думаю:
«Ночами пахали зелень девчаточки… Не дети ль сеяли ту рожь… Теперь убери да на блюдечке подай ребячий хлебушко вражине своему? Ничего… И уберём, ёлки-коляски, и подадим… Будет всем Богам по сапогам!»
Думаю я так. А приказному велю:
— Сперва надо народ оповестить. Готовился чтоб.
Кивает:
— Я, я! (Да, да!)
Обежала я бригадных девчонок.
Сыпанули мы по дворам.
— Коса-серп есть?
— Да как же не быть в крестьянском дому косе!?
— Прячь надальше куда!
— А ну найдеть?
— Кидай тогда в печку. В печке не найдёт. Огонь всё сокроет!
В день в Острянке не стало на видах ни кос, ни серпов.
Приховали.
Гонят люд на уборку.
Невторопь идут старики да малые с пустыми руками.
Взлютовал немчуришка.
Велел домашними резать ножами рожь.
Домашними так домашними.
Порядочных, тяжёлых, ножей в руках не густо, а всё больше мелочишка. Приспешные поварские, резаки столярные, клепики чеботарные.
А дед Микиток прихромал с ржавой бритвой.
Конвой было присатанился к деду за насмешность.
Но дед молодцом мотнул бородой со стожок.
В решительности резнул:
— Не упомню, кода в последние разы и скоблился. Ржа струмент поела. С ей и спрос. А я тут сторона-а!
Много ж за день таким «струментом» возьмёшь…
А вечером, по черноте уже, все мои из бригады продирались по одной к дальней станции, что не взял ещё немец.
Дошла я до края поля и стала, а чего стала, и себе не скажу. Дальше не идут ноги хоть ты что.
Отошла чуток, кинула взор за спину — назад понесли ноги сами…
Присела. Зажгла спичку.
Горит под рукой. Потрескивает…
Пламешко разохотилось, потянулось, лизнуло палец.
«Ну, кидай!»
Не кидаю… Дую на спичку…
Чиркнула снова…
Весь коробок перевела. Не последнюю ль уронила…
Отдала я свой Хлебушко огню да и заплакала…
14
Раньше, ещё третьего дни, была я в районе. Просилась от девчат послать нас куда нужней.
Раскомандировка вышла такая: не сможете уйти с тракторами, едете к северянам валить лес.
Как добирались… Это тыща и одна ночь…
До того как раздать пилы, нам въяснили всю науку, как брать лес.
Мы всё поняли, где-то даже за то расписались.
Расписались и забыли.
У них своя учёная наука.
У нас, у баб, своя, природой даденная.
Подрежем дерево — с криком рассыпаемся кто куда на все четыре ветра.
В обязательности летишь до первого кусточка.
Добежала — стоп!
Дыньку[11] свою в кусточек, ягодку кверху и в такой бесстыдской позитуре стоишь-отдыхаешь. Для надёжности натуго закроешь глаза, уши заткнешь и радёшенька-рада.
Как же!
Раз головушка в кустах, никакая лесина не посмеет накрыть тебя. До смерти уверена, что беда тебе и пальчиком никогда не погрозит.
Ан нет…
Судьба всё ж уронила сосну мне, непутёвой бригадирке, прямо на окаянную копилку[12] — куцапым суком в самый затылок.
Вырвали сук из головы.
Волоса, как потом говорили мне, не видать. Всё кровь!
Что делать?
Делянка наша у чёрта за межой. Ни до какого селенья за день и на аэроплане не докувыркаешься. А и докувыркаешься — утрёшь нос и назадки.
Война.
Лекарствия да врачей и на худой помин нету.
Тамошняя бабуша одна — а дай ей Бог доли! — вспомнила старое средствие. Навела на погожий ум.
Выплеснула из ведра воду. Скомандирничала:
— А ну-ка, девонюшки! А ну-ка, девьё! Скорей давай по порядку садись да до́йся!
Напруденили девушенции с полведра.
Воткнули меня балбесной башней в то ведро и ну промывать.
А соль.
Заело. Я в память и вернись.
Гляжу, а на всем разбросаны взбитые перины снега. Гляжу и дивлюсь, будто впервые вижу те перины. Будто впервые вижу и инёвые кружева, и в наледи хвоинки…
С неделю провалялась я в бараке чуркой.
Колюшок надо мной всё власть держал.
Он мне и доктор. Он мне и нянечка.
То воды свежей принесёт. То поесть что там подаст. То печку в мороз истопит среди дня, и у меня до самого уже до вечера живёт тепло.
Пока болела — отдохнула.
Как же в лесу сытно спится!
Поотлежалась, оклемалась — Бог миловал, никаких так заражений у меня не завязалось — с грехом впополамки поднялась да и пошла помаленьку снова валить лес.
Да поумней уже.
Не летишь теперь прятать пустую бестолковку в куст, а стоишь и подрезанное дерево правишь куда на простор, где мелколеса поменьше. Клонишь и смотришь, что оно да как.
Всё ж та сосна голосу мне поубавила.
Стала я говорить тише, с малым как вроде хрипом.
А так всё другое что ничего. Без повредительства.
Крепка так, жива, одно слово.
15
Всего половину года похабил немец нашу сторонушку.
Как только выгнали пакостника в толчки, поворотили мы оглобельки под стон февралёвой пурги к стенам к своим родимым.
Пешедралим с Курбатова.
Со станции…
И чем ближе Острянка, всё живей, внахлёстку, перебираем в смерть усталыми ногами. Всё чаще не одна, так другая сорвётся с ходу на бег. А за одной овцой и весь калган молча понесся вприскок, скользя да падаючи.
Добегаем до возвышенки, откуда наихорошо видать Острянку.
Господи! А где ж Острянка?
Избы где?