Противопоставляя собственное представление о женщине официальным мифам, Платонов намеренно вписывает своих героинь в классический литературный сюжет с заранее заданными, традиционными гендерными ролями. Таким сюжетом, транслирующим, с одной стороны, особенности индивидуально-авторского отношения к женщине, а с другой — писательскую рефлексию над динамичным изменением семейно-брачных установок в Советской России, является сюжет о блудной дочери, возникающий в произведениях Платонова в 1930-х годах.
Этот сюжет имеет в творчестве Платонова глубокие философские корни, поскольку в идейном отношении коррелирует с федоровской идеей «отцелюбия». На рубеже 1920–1930-х годов, в период сомнений, происходит поворот в платоновском осмыслении наследия Н. Ф. Федорова. По наблюдению М. В. Никулиной, в этот период от практической стороны федоровского учения, в большей мере интересовавшей молодого Платонова-мелиоратора, писатель обращается к идее родственности — ядру «Философии общего дела». Актуальными для Платонова становятся «размышления Федорова о разрушении некой единой Семьи»[1183]
. Оставление детьми родителей является, в представлении философа, следствием полового инстинкта и стремления к продолжению рода, в результате чего человечество обрекает себя на почти животное существование, подчиненное бесконечному кругу рождений и смерти:В сыне и дочери мужеский и женский полы являются уже не телами, одаренными лишь ощущениями и похотью, бессознательно и пассивно повинующимися слепой силе природы, которая, сближая их, производит в них новое существо ‹…› Это новое существо по мере роста отделяется от них, своих родителей, отчуждается и, наконец, оставляя их совсем, обращает их в нечто подобное скорлупе яйца, из которого вышел птенец…[1184]
В возвращении к культу отца Федоров видит выход для европейской цивилизации, уподобившейся блудному сыну.
Очевидно, что смысловое поле литературного сюжета осложняется у Платонова экстраполяцией некоторых федоровских идей, переводящих конфликт между любовью дочери к отцу и к мужу из семейно-бытового плана в духовный. Возможно, с помощью сюжета о блудной дочери Платонов пытается художественно осмыслить противоречия женской природы, о которых говорит Федоров: с одной стороны, именно женщина в силу своих внутренних свойств первой испытала чувство любви к отцу — чувство, сделавшее человека человеком, а с другой — «падение, забвение долга начато ею же, женщиною»[1185]
.Следует также отметить, что влиянием «Философии общего дела» обусловлены отрицательные коннотации мотивов женских украшений и макияжа, приобретающих метанарративную функцию в сюжетном моделировании[1186]
. Выступая в качестве знаков половой любви, эти мотивы и примыкающий к ним мотив танца являются маркерами нахождения героини «в стране далече».Обсуждая источники сюжета о блудной дочери у Платонова, следует учитывать две существующие в литературе второй половины XIX и XX веков мотивные традиции в изображении девичьего ухода-бегства из родного дома. Первая — классическая традиция, которая восходит к пушкинской повести «Станционный смотритель», вторая — «эмансипационная», представленная в романе Н. Г. Чернышевского «Что делать?». Как замечает Л. Якимова, под влиянием Чернышевского происходит литературная эволюция сюжета и «„уход в любовь“ сменится в литературе „уходом-освобождением“ с уклоном к женской эмансипации»[1187]
. В отношении способа репрезентации сюжета о блудной дочери у Платонова вряд ли можно говорить о доминировании «эмансипационной» традиции, хотя исследование в этом направлении видится нам не лишенным оснований[1188]. Традиция Чернышевского могла повлиять на платоновскую версию сюжета на уровне отдельных сюжетных ходов или образных аллюзий, тогда как пушкинская повесть выступает в качестве сюжетной модели-матрицы.В 1930-е годы происходит сознательное обращение Платонова к пушкинскому наследию, которое становится источником сюжетных, мотивных и образных реминисценций[1189]
. Будучи внимательным и чутким читателем, Платонов не мог пройти мимо смысловой сложности и неоднозначности повести «Станционный смотритель», которая до сего дня составляет предмет литературоведческой полемики.