Начальник часто помогал мне, когда оказывался рядом. Я увязывал снопы, садился на корточки и прилаживал лямки. Потом начинал потихоньку подниматься, и как раз в этот момент он подходил сзади и помогал мне, чуть приподнимая снопы. Подняться труднее всего. Идти можно и с гораздо большим весом, но встать, используя только силу ног, очень тяжело. Наверное, это похоже на рывок у штангистов.
— Да не надрывайся ты, — бормотал он, — дождешься: кровь горлом пойдет. С этим не шутят.
Однажды, когда я хотел в очередной раз подняться вместе с грудой снопов, он подбежал сзади, но помогать не стал — привалился к снопу и, тяжело дыша, сказал:
— Ну что, сукин сын… хорошо в лагере устроился? — Я слышал, как он щелкнул языком. — Воды, что ли, в рот набрал?.. Позавчера я был в городе. Видел, как по улицам волокли двоих — партийного секретаря и председателя правительства провинции. На них были такие высокие бумажные колпаки, а на шее таблички: «Я — каппутист[1]
». Что молчишь?.. А прошлый раз, когда мы были на этой выставке, хунвэйбины сказали, что выставка — просто ловкий трюк каппутистов, которые очень хотят скрыть свою преступную сущность, потому что вовсе не проводят революцию в жизнь. Поэтому нужно секретаря и председателя вместе с другими отщепенцами выставить на всеобщее осуждение. Я потом даже не удивился, когда увидел, как за начальниками ведут еще кучку людей — мужчин и женщин. Все тоже в колпаках. А у кого еще полголовы выбрито, лицо разрисовано… Считай, что тебя в лагерь сама судьба забросила. Уморили бы тебя там…Колосок выбился из снопа, тыкался тихонько в щеку и щекотал. Я дернул головой, чтобы он отвязался. Начальник курил за спиной, иногда дым летел в мою сторону, и доносился сладостный запах табака. Я вдыхал его и как будто тоже курил. После рассказа начальника Вана пришло странное облегчение, будто мне доказали, что дикое, беспорядочное движение истории не всегда подминает судьбу отдельного человека.
Я снова завелся. Семь снопов показались слишком легкими. Нужно взять восемь. Начальник испугался:
— Да ты что, ополоумел? Ведь тебе еще два года тянуть…
— Ничего, все нормально.
Я распустил веревки и стал увязывать еще один сноп. Душа погребена на самом дне адской воронки и завалена камнями. И когда что-то сверкнет наверху — пусть это всего лишь слабый отблеск, а не настоящий свет, — она жадно тянется к нему, впитывает, вбирает его лучи, и человеку становится легче. Я радовался «удаче». Лагерь, куда меня сослали, вдруг стал убежищем.
…Но теперь начальник Ван ничего такого мне не говорил. Или просто ему нечего было сказать? Курил и с завидной равномерностью выпускал клубы дыма. Я очень устал и уже с трудом отбивался от мошкары. Неподалеку на обочине дороги стоял, накренившись, трактор с прицепленной широченной многорядной сеялкой. За день солнце нагрело трактор, и с ветром к нам долетал запах машинного масла. Он был резким, неприятным и никак не соединялся с благоуханием весенней земли. Казалось, земля отвергает эти железные машины, их запах и все, что с ними связано.
Я наконец решился:
— Начальник. Я вам еще нужен?
— Что? — Он повернул голову и как будто только сейчас заметил меня. Чуть наклонившись, он ткнул в мою сторону тлеющим бычком самокрутки и сказал: — Давай, давай.
«Давай» означало, конечно, мое возвращение в лагерь, но мне вдруг пришло в голову, что он хотел бы еще покурить. Раньше я пробовал копировать его самокрутки: старательно сворачивал хвосты, похожие на те, что вечно торчали у него изо рта. Но, видно, это искусство не давалось мне — все они в конце концов раскручивались. Зато сейчас у меня были настоящие сигареты. Порядки сильно изменились по сравнению с началом шестидесятых: раз в месяц нам выдавали деньги на мелкие расходы, в том числе на курево. В мусорной куче возле медпункта я нашел блестящую коробочку для иголок и хранил там папиросы. А теперь я вытащил из этого «серебряного портсигара» даже сигарету:
— Пожалуйста, угощайтесь!
…Конечно, я догадывался, что мне перепадает лишь малая часть новостей с воли и о главном он умалчивает. В ход в основном шли намеки. Он запинался, сбивался, пытаясь описать то, что там творилось, или вообще отмалчивался, когда происходило что-либо чрезвычайное. Но рассказывать все не было нужды: домысливать я умел. Каждого заключенного в этом смысле можно смело назвать последователем Гегеля — каждый мог бы не в теории, а на практике вывести «бытие» из «ничто». Да разве в мире вообще есть пустота — пустое время, пустое пространство, «ничто»? То, что кажется пустотой, всегда таит надежду.
Я понял это, когда увидел Ее…
2