Ей было уже без малого восемьдесят, но держалась она хорошо: сохранила прямую осанку, от брейдафьордской гордости, чего не скажешь об ее дочери, которая лучше всего чувствовала себя на сутулых работах за домом. Отцу было 75: лоб чистый, волосы зачесаны назад, свой возраст он переносил хорошо, но в глазах у него все еще были руины. Журналюги сварганили книжку об «исландском фашисте», и там на картинке отец стоял при полном параде – гитлеровский солдат, «президентский сынок». Всю мою жизнь каждые пять лет мне звонили разгоряченные апостолы СМИ, изнемогающие от желания сделать себе имя на трагедии моего отца: «А как мне с ним связаться? А он не скрывается? А вам не кажется, что страна имеет право услышать эту историю?» И сейчас они наконец собрали это все под одной обложкой. Полуправда о половине войны. Вторая половина оказалась чересчур сложна для
«А ты не хочешь сам рассказать всю историю?» – спросила я отца в одно снежно-светлое воскресенье по осени.
«Эх, кто захочет слушать, как листик рассказывает историю ветра?»
Я обняла его посреди гостиной, и так мы стояли неподвижно, пока вокруг нас не вырос обман, якобы ничего никогда не было. Ни у него, ни у меня. Ни у нас обоих вместе. Мама вошла из кухни, седая, в юбке, с чайником шоколада в руке и сказала: «Ну-ну». Она недолюбливала
Замалчиванию подверглось так много всего. Когда папа вернулся с войны, он дал дедушке слово больше никогда не вспоминать о Германии, больше никогда не ездить туда, не отвечать на письма оттуда. И ни с кем не говорить по свое фронтовое житье. Недвусмысленным требованием «отца народа» была приверженность исландской традиции молчания. И папа послушался. Разве он так и не сказал маме про то, что случилось в конце войны и навеки отравило и его, и мою жизнь.
Я так и не спросила. Молчание порождает молчание.
117
Похороны
1988–1989
Мама умерла в августе восемьдесят восьмого, и я проводила ее слезами, солеными, как волны. Тордис Альва так красиво написала про нее, что я послала ей в конверте двадцать тысяч крон. В нескольких искусных фразах она вновь явила мне ту земную богиню, убаюкивавшую меня запахом пота в посольской постели в первое военное Рождество. Лишь два месяца назад порвалась та великая пуповина, которую мне все-таки удалось с таким огромным трудом возродить в старости. Во многом отношении моя жизнь была марафонским забегом в ту больницу, где она лежала в свой последний день. Я едва успела вовремя, присела запыхавшись на краешек кровати и еще смогла до вечера побыть дочерью.
Ах, мама моя родимая!
Семейство Джонсонов стеклось на церемонию, а также весь род Бьёрнссонов. Я только тогда осознала, какой благородной светской дамой была моя мама, когда оглянулась в церкви, и на мгновение мне показалось, что я пришла не на те похороны, что здесь хоронят какую-то всей страной владевшую знатную столичную барышню, но потом увидела там и тут отдельные брейдафьордские лица, – побитые непогодой острова в море пудры и меха.
Я привела отца с поминок домой и вверх по лестнице на Скотхусвег. Ключом в замок он попал, – но коленками при этом попал на порог. Мне пришлось позвать на подмогу соседей, чтобы перенести его в кровать, а потом я села рядом, взяла его чешуйчатую руку и не отпускала ее целых десять месяцев: читала ему газеты, ставила пластинки, декламировала Шиллера – то, что знала. «
Однажды я принесла гитлеровское яйцо и дала ему пощупать руками. Он держал его целых полчаса, а потом спросил о следующем поезде на Берлин.