При каждом шаге по спящему дому мы чувствовали: это последний раз. Мы покидали сумеречный и такой приветливый дом с его великолепными запахами, с его тайнами, его интимным теплом. Никогда больше не вернёмся мы сюда! И хотя мы были внутренне опустошены и измучены, нам надо было ещё столько сделать, так ужасно много обдумать. Прежде всего мы должны были помочь подготовиться к побегу нашим людям.
Держа в руках свечу, чтобы освещать мою пишущую машинку, Павел диктовал одно за другим указания для каждого: для Добнера, лесничего, для Пфраймера, шофера, для четы Тауберт, для управляющего Хюбнера, а также для многих других. В дополнение, чтобы помочь им в пути, мы приложили каждому рекомендации – это были пропуска, подобные американскому пропуску, который помог мне беспрепятственно ездить между Кёнигсвартом и Мариенбадом.
Я напечатала наши пропуска на той же бумаге из школьной тетради, которую использовали и американцы: «ТО WHOM IT MAY CONCERN» («КОМУ БЫ ЭТО НИ БЫЛО ПРЕДЪЯВЛЕНО»). «Господин такой-то находился в течение… лет у меня на службе. Я ручаюсь за него и его семью и прошу каждого пропустить их без препятствий из Кёнигсварта в моё поместье Йоганнисберг на Рейне. Подписано: князь Меттерних».
К пропускам мы приложили большую печать Венского конгресса, которой так часто пользовался канцлер.
Несмотря на грустную минуту, мы не могли не рассмеяться: мы были уверены, что прадед одобрил бы то, как мы применили эту печать!
Наконец мы нырнули в наши кровати, хотя спать нам оставалось лишь несколько часов. Но я долго не могла успокоиться, мучимая страшными картинами: вдруг Павел или папа попадут в руки Советов? Действовали ли мы вообще правильно? Это была такая огромная ответственность – бросать на произвол судьбы дом и наших людей. Но они не будут находиться и приблизительно в такой опасности, как папа и Павел; я не могла забыть убийства после русской революции, которые продолжались и по сей день.
Тогда в России многие поняли, что они защищали духовные ценности и преданность, которые они и их предшественники ценили больше, чем саму жизнь, этим самым они защищали своё право на эту жизнь. Мои родители чувствовали это, тем более что они всё-таки бежали в третий раз. Но наше положение, однако, было совсем иным.
Нас же, словно приливом, относило то туда, то сюда. Если бы нас взяли в плен, то это было бы следствием нашей привязанности к Кёнигсварту, значит, к вещам, а не к принципам. Силам же, действующим над нашими головами, мы не были обязаны ни верой, ни жертвами. Наконец я всё-таки заснула, и мне приснился сон: вокруг нас непроходимые кустарники, и кажется, что никогда не удастся перейти границу. Но вдруг, когда мы в отчаянии искали какое-нибудь отверстие, чтобы пролезть через него, в этом живом заграждении открылась просека, ровно и чисто прорубленная, ветви ежевики аккуратно подвязаны, как снопы пшеницы после убранного урожая, и перед нами открылась длинная песчаная золотая дорога, огороженная частоколом; за частоколом не видно было никого.
Так, я проснулась бодрой, с решимостью идти навстречу всему, что могло нам встретиться в пути, и пошла будить мама и всех остальных.
Папа провёл всю ночь, охраняя нас, – никто из нас не знал, что вышел приказ, по которому все мужчины должны быть зарегистрированы, и он боялся, что они могут прийти, чтобы забрать Павла. Он не хотел беспокоить нас этой новостью до наступления утра.
Через высокую открытую балконную дверь в комнату мама светило утреннее солнце. Когда-то я сама в ней жила, когда в первый раз приехала в Кёнигсварт с Павлом и Мисси. Розового цвета английские хлопчатобумажные занавески с белым рисунком, розовые кресла и диван, тёмно-розовый ковёр с пятнами, оставленными избалованными, невоспитанными собаками, печь, облицованная белым кафелем, и неожиданно вспыхивающая в лучах солнца кровать из жёлтой меди делали её одной из самых красивых гостевых комнат.
«Смотри, упала картина», – сказала мама, обращая моё внимание на гравюрный портрет английского государственного деятеля XIX века, который свалился со стены. Осколки покрыли пол.
Лизетт рассказала как-то мне, что если в доме падала со стены картина, то это означало смерть кого-нибудь из членов семьи, даже если эта смерть случилась и за границей. Она воспринимала это падение как выражение сочувствия дома. После этого я раз за разом перевесила все картины в каждой комнате на новые шнуры и новые крючки. Кроме того, все картины были дополнительно укреплены непосредственно под потолком на покрашенном в белый цвет железном шесте, который мог выдержать любой груз. На таких шестах висели все картины во всех комнатах. В то время, когда Павел находился в России, а Мисси в Берлине, я не хотела иметь дело с такими предзнаменованиями.
Шнур разбившейся картины выскользнул из кольца: его узел развязался.
Случай заставил моё сердце сжаться. Но, может быть, старый дом лишь печалился, видя, как семья уходит, прожив здесь столетия.