На случай если бы у нас возникли неприятности с гестапо, мы с Мисси решили заменять друг друга, чтобы выиграть время. Какое время, для чего и заменять до какого момента? Впрочем, додумывать до конца этот вопрос мы не осмеливались.
Как-то одна девушка, которая работала в отделе цензуры и которую я встретила на одной вечеринке, сказала мне, какое интересное письмо написала мне мама, многие неизвестные для неё до сих пор факты обогатили её знания истории. Возмущённая её бестактностью, я ответила: «Плохо уже и то, что личные письма читаются, но ещё хуже, если об этом ещё и рассказывают другим».
Однажды утром почта доставила нам сложенный лист бумаги отвратительного желтоватого цвета. Это было предписание Мисси явиться в главное представительство гестапо на улице Принца Альбрехта. И хотя этот адрес не имел ещё того ужасного звучания, которое он приобрёл после покушения 20 июля 1944 года, мы тем не менее почувствовали себя очень неуютно.
Вместо Мисси в назначенное время пошла я. Когда я вошла в большое цвета хаки прокаженного вида здание, должна была на листке бумаги пометить точное время моего прихода. Я попыталась принять совершенно равнодушный вид, но сразу же почувствовала себя низведённой до безличности номера.
По блёкло-коричневой лестнице я поднялась наверх, прошла по лабиринту переходов, в которых шаги отдавались гулким эхом и где справа и слева было много дверей, и наконец попала в клинически голую комнату ожидания. Было названо имя Мисси.
За столом безликой комнаты сидел такой же чиновник в очках. На его столе громоздились папки, перед ним лежала одна открытая, в которую он то и дело заглядывал. Я попыталась подавить трусливую льстивую улыбку и не чувствовать себя кроликом перед удавом. Беглый взгляд на стол всё прояснил: я узнала характерный заостренный почерк мама. Стало всё ясно: причиной приглашения были письма мама.
Я подробно объяснила, почему я тут вместо своей «лежащей в постели» сестры, которая не смогла прийти из-за температуры и гриппа. Последовал набор вопросов: «Кто тот?», «Кто этот?», даже: «Кто такой Герман?». (Про себя я подумала, что он мог бы и сам догадаться).
Я выдумала родственника, который жил за границей и недавно заболел, и добавила: «Моя мама имеет в виду его в своём письме, так как она держит нас постоянно в курсе его состояния здоровья». Рассердившись, он спросил: «Почему вы считаете, что мои вопросы касаются письма вашей матери?» – «Она спрашивала в последнее время, почему её письма не доходят до нас, и вот я вижу, что одно из них лежит на вашем столе. Может быть, я могу его прочитать?» – «Оно будет доставлено вам почтой», – сказал он, теряя самообладание. Это было всё. Какое облегчение!
Из Италии мама не могла понять разницу в «климате» между режимами Гитлера и Муссолини. Итальянцы, как прирождённые индивидуалисты, не так-то просто принимали все предписания; своё неприятие немецких союзников и войны они выражали так открыто, что мы, живущие под господством наци, и не могли себе этого представить.
Когда наконец наступила весна, то пахнущий свежестью утренний ветер приносил – часто после бессонных ночей – новые жизненные силы и надежду. Кусты сирени пробивались через высокие ворота, и слышны были голоса детей, идущих в школу, в то время когда мы спешили в своё бюро по каштановой аллее. Берлинские шарманщики переезжали с одного места на другое, и мелодии вальсов, раздающиеся из пёстро раскрашенного ящика, получали вознаграждение – пфенниги сыпались из всех окон.
Я часто навещала своих подруг Луизу Вельчек и Луизетту Квадт, которые работали поблизости. Их бюро, расположенное в первом этаже, находилось рядом с бюро их непосредственного шефа, дипломата Иозиаса фон Ранцау, и выходило в сад. Луиза Вельчек недавно приехала из Парижа, где её отец, немецкий посол, часто находился в раздоре с режимом, так как он никогда не боялся открыто выражать своё мнение. Старая чиновничья иерархия ещё, видимо, существовала, хотя шаг за шагом всё более вытеснялась новой.
В мелодичных голосах Вельчеков слышна была интонация иностранного языка. Изящная, нежная, как цветок, Луиза была одинаково любезна со всеми. У неё были сказочно красивые платья, и мы просили её описать нам подробно, какие вечерние туалеты носили в Париже в прошедшую зиму. При этом мы не испытывали никакой зависти: где и когда можно было бы снова увидеть когда-нибудь такие роскошные и романтические творения?
Однажды я не выдержала и сказала Ранцау: «Я не могу больше выносить этого Мёльхаузена!» – «Следует признаться, Мёльхаузен – это дело вкуса!» – засмеялся Ранцау, и в его смехе было понимание. Несколько дней спустя я была переведена в отдел Ранцау. С тактом, вежливо и с ехидным юмором он часто незаметно приходил нам на помощь.
Постепенно мы осознали двойственность и сложность механизмов взаимодействия внутри этого отдела. Здесь удалось сплотиться маленькой группе духовно близких людей, давно знавших друг друга или со времени учебы, или по дипломатической службе.