Но Толстой постоянно интересовался и внутренней политикой вообще, что позволяло ему делать первые выводы. Так, 13 августа 1865 года, находясь в Ясной Поляне, он писал: «Всемирно-народная задача России состоит в том, чтобы внести в мир идею общественного устройства без поземельной собственности. “La propriété c’est le vol” (“Собственность – кража”) останется больше истиной, чем истина английской конституции, до тех пор, пока будет существовать род людской. Это истина абсолютная, но есть и вытекающие из нее истины относительные – приложения. Первая из этих относительных истин есть воззрение русского народа на собственность. Русский народ отрицает собственность самую прочную, самую независимую от труда, и собственность, более всякой другой стесняющую право приобретения собственности другими людьми, собственность поземельную. Эта истина не есть мечта – она факт, выразившийся в общинах крестьян, в общинах казаков. Эту истину понимает одинаково ученый русский и мужик – который говорит: пусть запишут нас в казаки, и земля будет вольная. Эта идея имеет будущность. Русская революция только на ней может быть основана. Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери и дери, что хочешь, а землю оставь всю нам. Самодержавие не мешает, а способствует этому порядку вещей. – (Все это видел во сне 13 августа)».
То есть хоть и назвал Ленин Льва Толстого зеркалом русской революции, зеркало то было не совсем то или даже совсем не то, которое привиделось вождю революции. Лев Толстой не был приверженцем свержения самодержавия. Он сумел разобраться в том, что вовсе не государь, вовсе не самодержец всероссийский несет беды народу.
28 августа 1865 года Лев Николаевич записал:
«Ребенок блажит и плачет. Ему спать хочется, или есть, или нездоровится. (То же самое с большими; только на ребенке виднее.) Самое дурное средство сказать ему: ты не в духе – молчи. То же самое и с большим. Большому не надо ни противоречить, ни сказать ему: не верь себе: ты не в духе. Надо пытаться вывести его из этого состояния и потом сказать: ты был не в духе и не прав. Этому приему с большими научила меня няня и мать. Они, так поступая с ребенком, успевают. В ребенке все в меньшем размере и потому нам понятнее, а отношение сил то же. Так же чувство дурного расположения духа сильнее рассудка. Я не в духе; мне это скажут. Я еще хуже. Люди кажутся друг другу глупы преимущественно оттого, что они хотят казаться умнее. Как часто, долго два сходящиеся человека ломаются друг перед другом, полагая друг для друга делать уступки, и противны один другому, до тех пор, пока третий или случай не выведет их, какими они есть; и тогда как оба рады, узнавая разряженных, новых для себя и тех же людей.
Есть по обращению два сорта людей: одни – с тобою очевидно такие же, какие они со всеми. Приятны они или нет, это дело вкуса, но они не опасны; другие боятся тебя оскорбить, огорчить, обеспокоить или даже обласкать. Они говорят без увлеченья, очень внимательны к тебе, часто льстят. Эти люди большей частью приятны. Бойся их. С этими людьми происходят самые необыкновенные превращения и большей частью превращения в противоположности – из учтивого делается грубый, из льстивого – оскорбительный, из доброго – злой.
Вся премудрость людей заключается не в мысли – еще менее в деле, – а в слове. Человек может быть совершенно прав только тогда, когда он говорит исключительно о себе. Искусство публичных речей, парламентских и судебных – в особенности, английских, – состоит в этом приеме. Они не говорят: обман есть преступление, или принудительное образование вредно и т. п., а они говорят: на мои глаза или по понятию наших отцов – обман есть преступление, – или: ежели принудительное образование есть зло, то… и т. д. Они, выражая свою мысль, облекают ее в форму факта или предположения, для того, чтобы побеждать возражения. В общем же, когда слышишь и читаешь их речи, замечаешь, что у них две цели: одна – выразить свою мысль, другая – говорить так, чтобы никто не мог дать мне démenti (опровержение –
И как певец или скрипач, который будет бояться фальшивой ноты, никогда не произведет в слушателях поэтического волнения, так писатель или оратор не даст новой мысли и чувства, когда он будет бояться недоказанного и неоговоренного положения.