Конечно, колоссальную роль в решении Льва Николаевича определиться в действующую армию на Кавказ сыграл старший брат Николай Николаевич Толстой. Это был человек необыкновенный. Лев Николаевич, отмечая его влияние на себя, на свою судьбу, писал: «Мало того, что это один из лучших людей, которых я встречал в жизни, что он был брат, что с ним связаны лучшие воспоминания моей жизни, – это был лучший мой друг».
Это влияние отметил в свое время и Иван Сергеевич Тургенев: «То смирение перед жизнью, которое Лев Толстой развивал теоретически, брат его применил непосредственно к своему существованию. Он жил всегда в самой невозможной квартире, чуть не в лачуге, где-нибудь в отдаленном квартале Москвы, и охотно делился всем с последним бедняком. Это был восхитительный собеседник и рассказчик, но писать было для него почти физически невозможно. Его затруднял сам процесс письма, как затрудняет простого человека, у которого всегда натружены руки и перо плохо держится в пальцах».
А вот Афанасий Фет в своих воспоминаниях отметил и отрицательное влияние, которая оказала на Николая Николаевича служба на Кавказе: «К сожалению, этот замечательный человек, про которого мало сказать, что все знакомые его любили, а следует сказать – обожали, приобрел на Кавказе столь обычную в то время между тамошними военными привычку к горячим напиткам. Хотя я впоследствии коротко знал Николая Толстого и бывал с ним в отъезжем поле на охоте, где, конечно, ему сподручнее было выпить, чем на каком-либо вечере, тем не менее, в течение трехлетнего знакомства, я ни разу не замечал в Николае Толстом даже тени опьянения. Сядет он, бывало, на кресло, придвинутое к столу, и понемножку прихлебывает чай, приправленный коньяком».
Но это было позже. А пока Николай Николаевич не был известен тем знаменитостям, которые сделали о нем такие отзывы. Пока была впереди дорога на Кавказ.
О чем думал Лев Толстой во время поездки? Это мы можем узнать из его произведений. Вот «Казаки», кавказская повесть, датированная 1852 годом: «Чем дальше уезжал Оленин от центра России, тем дальше казались от него все его воспоминания, и чем ближе подъезжал к Кавказу, тем отраднее становилось ему на душе. “Уехать совсем и никогда не приезжать назад, не показываться в общество, – приходило ему иногда в голову, – А эти люди, которых я здесь вижу, – не люди, никто из них меня не знает, и никто никогда не может быть в Москве в том обществе, где я был, и узнать о моем прошедшем. И никто из того общества не узнает, что я делал, живя между этими людьми”».
В «Казаках» он выражал свои мысли, именно свои, что видно из дневников кавказского периода. Только в повести они стройнее, четче, ведь повесть – это не спешные наброски для себя. Он писал об Оленине:
«И совершенно новое для него чувство свободы от всего прошедшего охватило его, когда он оказался между этими грубыми существами, которых он встречал по дороге и которых не признавал людьми наравне с своими московскими знакомыми. Чем грубее был народ, чем меньше было признаков цивилизации, тем свободнее он чувствовал себя. Ставрополь, чрез который он должен был проезжать, огорчил. Вывески, даже французские вывески, дамы в коляске, извозчики, стоявшие на площади, бульвар и господин в шинели и шляпе, проходивший по бульвару и оглядевший проезжего, – больно подействовали на него. “Может быть, эти люди знают кого-нибудь из моих знакомых”, – и ему опять вспомнились клуб, портной, карты, свет… От Ставрополя зато все уже пошло удовлетворительно: дико и сверх того красиво и воинственно. И Оленину все становилось веселее и веселее. Все казаки, ямщики, смотрителя казались ему простыми существами, с которыми ему можно было просто шутить, беседовать, не соображая, кто к какому разряду принадлежит. Все принадлежали к роду человеческому, который был весь бессознательно мил Оленину, и все дружелюбно относились к нему».