— Про боярскую партию я и не спрашиваю, — заметил однажды Иоанн Васильевич супруге. — Она охотно погубила бы нас обоих. Мне любо смотреть, как грызутся Шуйские с Глинскими, а того они и не понимают, что я ожидаю только удобной минуты, чтобы зажать их в кулак. У меня три опоры: око Всевидящего, ты, моя зазноба, да простолюдины, а этого достаточно, чтобы осилить моих недругов. С тобой мне и яды не страшны. Но ты вот что объясни мне: бояр я прижал, унял их хищничество, хотя ещё и не в полной мере; разумеется, им любить меня не за что. Почему же, однако, и простолюдины, по твоим словам, шпиняют меня между собой? От кабалы я освободил их, от экзекуции избавил, за пленников плачу выкуп из казны; попов приструнил; теперь они венчают и хоронят, не требуя вперёд платы. Благодарить бы меня за всё сделанное, да ноги мои целовать, а они твердят: «Не милостив-де царь, лют, чуть ли не зверь...»
— Правду сказать, мой любый, по временам и я тебя боюсь. Народ истину ищет. Даже от татар слышно, что у них первой царской добродетелью считается правосудие. Будь зол, казни, а только будь правосуден. Твои же воеводы всесильны, пожалуй, сильнее тебя. Их приговор зависит от звания подсудимого, а не от тяжести вины, и к тому же они к батогам охочи. Вот теперь у тебя новенький орудует — Малюта Скуратов. Глядя на тебя, и Шуйские, и Глинские заводят у себя Скуратовых.
— Законы-то у меня есть, да устарели; предок мой обновил Русскую Правду, но жизнь Московской Руси шагает так спешно вперёд, что и эта Правда служит только на прокорм подъячих.
— Обнови.
— И кто тебя учит таким умным советам, или уж тебе так от Бога дадено? А всё же ты, видно, не знаешь, что новый Судебник у меня готов, и вот теперь раздумываю: не созвать ли мне собор слуг Божиих, чтобы они обсудили мой Судебник, пригоден ли он для жизни. Но собор сам по себе, а я хочу расшевелить московские мозги. Такую картину я придумал, какая не приходила в голову ни кесарям, ни василевсам: я взойду на лобное место, куда соберётся весь московский народ, и скажу ему покаянное слово. Плакать будут от сердечного движения. Вот уже две недели, как я обдумываю красоту своего слова, по ночам не сплю, а всё вижу, как многие тысячи простолюдинов будут от радости плакать и целоваться как в Светлый праздник. Одобряешь ли?
Анастасии Романовне трудно было ответить на этот вопрос. Её чистой душе видно было, что Иоанн Васильевич заботился больше о том, как поразить московский народ красивым небывалым зрелищем, нежели искренностью затеянного им покаяния.
В назначенный воскресный день, после обедни, вся Москва уже была на лобном месте. При звоне колоколов царь, предшествуемый духовенством, хоругвями, крестами, иконами и зажжёнными фонарями, окружённый рындами и дворцовой дружиной, вышел на средину площади и, как бы по вдохновению, поцеловал руку митрополита. Казалось, Москва перестала дышать, так было напряжено её внимание.
Картина была поистине трогательная и красивая. Ожидали, что покаянное слово царя докажет Москве, как несправедливо то, что его нарекли «Лютым».
Царь обратился к митрополиту, но во всенародное услышание. Боярской партии пришлось публично услышать, что она притесняла народ, неправедными путями наживала богатства и, прикрываясь его, царя, именем, роняла честь всего царства и похищала достояние истинных тружеников. Он призвал всю боярщину к ответу перед престолом Всевышнего за невнимание к тяготам бедняков, за пролитую кровь невинных. Но вместе с тем он призывал ко всеобщему примирению и к забвению минувшего зла.
Объявляя себя судьёй и защитником притесняемых, он призвал к себе находившегося неподалёку Алексея Адашева и поручил ему вновь, во всеуслышание, принимать челобитные от всех бедных, сирот и обиженных и тем служить его душе. Слово своё Иоанн Васильевич окончил обращением к Адашеву: «Не бойся ни сильных, ни славных, когда они, поправ честь, творят беззаконие. Всё старательно взвешивай и докладывай мне сущую истину, страшася одного лишь суда Божьего».