В камере, под самым потолком, горит тусклая синяя лампочка — дежурное освещение. Иногда реальность смещается и начинает казаться, что это и не камера вовсе, а комната в дачном особняке, и не синяя лампочка светит, а свет луны пробивается сквозь неплотно сдвинутые шторы. И тишина такая, будто весь мир вымер от какой-нибудь чумы или холеры, и слабый ветерок доносит запах разлагающихся трупов.
Генрих Григорьевич не спит. Он лежит с закрытыми глазами и пытается представить себе, кто и что сейчас делает в эту новогоднюю ночь. Сталин, конечно, на даче. С ним его постоянные клевреты: Ворошилов, Буденный, Калинин, Каганович… Пьют, едят, веселятся. И не только Сталин, но и вся страна, весь мир. И никто даже не подумает о том, что он, Генрих Ягода, в это же самое время… Будто он и не человек вовсе, а какое-то животное, бесчувственное и безмысленное, помещенное в клетку зоологического сада.
Генрих Григорьевич вздохнул и повернулся на бок на своем жестком ложе. Открыл глаза. Взгляд уперся в стену, освещенную синим светом. Стена похожа на лунный пейзаж, каким рисуют его фантасты — вся в буграх и рытвинах. Звенит в ушах. Неровно бьется сердце. Немеют спина и ноги. Хоть бы звук какой-нибудь из внешнего мира. Даже тюремщики — и те, похоже, празднуют, и тех сегодня не слышно.
Не успел подумать, как из таинственной глубины тюремных коридоров возник тихий шелест, затем он превратился в нарастающий разнобой шагов, грохот отворяемых и затворяемых решеток: кто-то шел по гулкому тюремному коридору, шел быстро, как ходят очень занятые и целеустремленные люди. Шаги превратились в топот, топот замер напротив его, Ягоды, камеры.
Генрих Григорьевич сел и уставился на дверь: неужели конец?
Лязгнул вставляемый в пробоину ключ, громыхнул засов, вспыхнул свет — и на пороге камеры возникла знакомая фигурка Ежова в кожаном пальто на меховой подкладке нараспашку, без знаков различия, в каракулевой шапке пирожком, лицо отечное, глаза пьяно неподвижны.
Ежов на мгновение замер в дверях, затем, покачнувшись, шагнул в камеру. Мимо него протиснулся бочком коридорный надзиратель, подкатил к столу, положил на него объемистый сверток из серой бумаги, бочком же выскользнул из камеры и закрыл за собой дверь.
— Здорово, Генрих, — произнес Ежов хриплым баритоном, садясь на краешек кровати. — С Новым годом тебя, с новым, как говорится, счастьем.
Генрих Григорьевич потер руками лицо, ответил сиплым простуженным голосом:
— Здравствуй, Николай. Спасибо за поздравление. Особенно за пожелание счастья. Чем обязан?
— Тем и обязан, что ты здесь, а я там. Но больше твоему письму. Вот решил навестить…
— Спасибо! Спасибо, Николай Иванович! — засуетился Генрих Григорьевич. — Вот не ожидал. Но всегда был уверен, что ты один из тех, у кого не пропало чувство человечности и партийная совесть…
— Брось, Генрих! Я к тебе не за тем пришел. — И, показав на сверток, предложил: — Давай хозяйствуй: выпьем, закусим, отметим Новый год. Никто не знает, что с нами будет в этом году. Ты, поди, тоже не знал, когда встречал прошлый год у себя дома? А? Не знал, не гадал?
— Не знал, но догадывался, — просипел Генрих Григорьевич, берясь за сверток.
Он вынул из него бутылку водки, полкруга охотничьей колбасы, стеклянную банку с квашеной капустой, соленые огурцы, вареные яйца, хлеб, несколько крупных красных яблок, с десяток зеленоватых мандаринов, две головки чеснока. Спросил, заглядывая в глаза Ежову:
— От кого передача?
— От меня, — ухмыльнулся Николай Иванович, вынимая из карманов пальто две медных стопки. Велел: — Разливай!
Пили молча. Без тостов, без здравиц. Когда осталось меньше полбутылки, Ежов спросил:
— Ну, выкладывай, зачем звал.
— Сейчас, Николай, дай отдышаться, — попросил Генрих Григорьевич, и неправильное лицо его, еще более заострившиеся скулы и челюсти, принявшие пепельный оттенок, выразило такую смертную муку, что Николай Иванович отвернулся и стал рыться в карманах пальто в поисках портсигара. — Давно не пил, — оправдывался Генрих Григорьевич, — развезло. Но ты не думай, голова у меня работает нормально.
— А я и не думаю. Чего мне думать? За меня есть кому думать.
— Ага… ну да… понятно… Так о чем это я? О письме. Что письмо? Так, писал… Нет, я не о том! — спохватился Генрих Григорьевич. — Я хотел с тобой поговорить по душам, откровенно… Да… Потому что… потому что сегодня я в этой камере, а завтра ты… Думаешь, выкрутишься? Черта с два! — воскликнул Ягода и испуганно оглянулся на дверь.
— Не бойсь, никто не подслушивает, — успокоил его Николай Иванович. — Говори всё, как на духу.
— И скажу. Думаешь, не скажу? Еще как скажу! — хорохорился Генрих Григорьевич. — Ты думаешь, мне жить не хочется?
— Всем жить хочется…
— Вот то-то и оно, что всем, да не все достойны. А мы с тобой достойны не только жить, но и… Короче говоря, ты понимаешь, о чем я говорю.
— Ты без намеков, ты давай прямо: свою судьбу я и сам знаю. Не пугай. Выкладывай, какие у тебя мысли?