— Да я… да мы стараемся… — залепетал товарищ Гаврилкин.
— Плохо стараетесь, — прервал лепет Гаврилкина Водорезов. — Опять же, куда смотрит профсоюз, товарищ Чупринина?
— Мы были в пионерлагере на прошлой неделе, — начала председатель профкома. — Никаких таких нарушений там не обнаружили…
«Черт знает, что со всем этим делать, — с тоской думал Николай Егорович, слушая витиеватые оправдания очередного выступающего. — Видно, придется во все вникать самому. Главное, не завязнуть во всей этой дребедени, не упустить основные вопросы. — И подумал неожиданно для себя: — Может, не тех арестовали? Может, все дело в исполнителях низового звена? Ты, руководитель, принимаешь правильные решения, ставишь правильные задачи, а твои подчиненные… А у Сталина этих подчиненных тысячи, если не миллионы… Но не отдавать же под суд того же Гаврилкина. Он, может, просто не умеет, а его поставили руководить. Как вот тебя самого. А потом делают выводы… Завтра же съезжу в лагерь. С утра. А эта Галина Антоновна Чупринина… она же форменная дура! У нее на лице это написано…»
Совещание у директора завода затянулось до полуночи.
Глава 14
В декабре тридцать седьмого года, пятого числа, как раз в День Конституции СССР, Мария Мануйлова родила дочку, глазами похожую на Василия, горластую до невозможности.
Дочку Василий назвал Людмилой. Засело ему в голову это имя с тех самых пор, как прочитал в детстве сказку Пушкина «Руслан и Людмила». Он даже мечтал, что его будущую жену тоже будут звать Людмилой: имя это казалось ему таким же сказочным, как и сама сказка, а девушка с таким именем должна быть верхом совершенства, и он чувствовал себя оскорбленным, когда кого-то вместо Людмилы называли Люсей. Лю-ся — черт знает что такое, а не имя, впору китайца так называть, а не русскую женщину!
После рождения дочери в четырнадцатиметровой комнатушке Мануйловых негде было повернуться: круглый раздвижной стол, шифоньер, кровать, кроватка, люлька. Поверху веревки, на них сушатся пеленки, белье. Стулья — так те лишь путаются под ногами, не находя себе места. Ходить среди этого нагромождения мебели можно только боком. Но ведь ничего лишнего, а без этой мебели не обойтись.
Витюшка, вылитый в мать, с такими же маленькими черными глазенками, которому к тому времени стукнуло два года, в имени которого звук «я» поменялся на «ю», выбрал для своих детских игр место под столом. Заберется туда, разложит там немудреные свои игрушки, лазает через крестовину перекладин, таскает взад-вперед деревянный автомобильчик на деревянных же колесах, сработанный Василием, урчит и гудит, и дела ему нет ни до кого. Вылезал лишь поесть да на горшок. Засыпал там же, под столом, свернувшись калачиком, откуда его, бесчувственного, вытаскивали, раздевали и укладывали в постель.
С рождением дочери Василий окончательно понял, что вся жизнь его отныне и до конца дней своих так и будет течь между домом и работой, без всяких просветов, однообразно-серая и пустая. Он ходил сутулясь, уронив голову на грудь, щупая пасмурными глазами землю, точно искал на ней потерянную подкову счастья. А тут еще постоянный недосып из-за дочери, которая не знала ни дня, ни ночи, и стоит ей лишь открыть глаза, начинала хныкать, кукожиться и плакать, а через минуту заходилась в оглушительном реве.
Поначалу думали, не болит ли что у девчонки: не может же она орать просто так, от нечего делать, из удовольствия. Тем более что и удовольствия вроде бы не испытывала от своего рева: посинеет вся, задыхается, изгибается — вот-вот, кажется, дух испустит, а даст Мария ей грудь, рев тут же прекратится, слышится чмоканье и урчание, однако стоит оторваться от груди — и все начинается сначала.
Возили ее к врачам, даже к самым-самым, какие только ни есть в славном городе Питере, врачи говорили умные и малопонятные речи, прописывали какие-то бесполезные микстуры и порошки, от которых девчонка начинала орать еще пуще. Мария извелась с ней, качая и баюкая по ночам, стараясь дать хотя бы Василию выспаться, ходила тень тенью, почерневшая, осунувшаяся, засыпала на ходу.
Посоветовал ей кто-то обратиться к бабке-повитухе. Собралась, когда Василий был на работе, пошла. Бабка жила недалече, в частном рубленом домике с голубыми ставеньками, за домиком начинался лесопарк — всё сосны да мхи, излюбленное место пикников для окрестных жителей. Пожаловалась Мария бабке: может, сглазил кто девку, может болезнь какая, неизвестная ученым докторам, может, дело в имени.
Бабка развернула девочку, велела Марии сидеть и не трепыхаться, что бы она, бабка, ни делала. Мария на все согласно кивала головой.
Вынесла бабка голенькое чадо на мороз, окунула в снег — орет Людмилка, как резаная, ножонками-рученками сучит, ревом захлебывается, вот-вот кондрашка ее хватит. У Марии сердце так и зашлось от страха, но она стиснула руки меж колен, согнулась и ни с места.