А были еще планы устроить свое хозяйство на европейский лад, завести конеферму: приезжают из города паны и панночки — вот вам верховые прогулки. В перспективе виделся фарфоровый завод на местных глинах, путешествие в заморские страны… Где все эти мечты?
Свою сыроварню Михайло Крыль спалил собственными руками, мельницы порушил тоже, но крестьянам надо было где-то молоть зерно, и они всякий раз восстанавливали то одну мельницу, то другую под охраной энкеведистов… или эмведистов… черт бы их всех побрал!
Да, многое он за эти годы делал не так, как надо бы делать. И мельницы зря рушил, и сыроварню сжег тоже зря. Негуда не раз говорил ему об этом, да он, Михайло, его не слушал. Хорошо Негуде говорить — у него своего почти ничего не имелось. А когда видишь, как твоим добром пользуются другие, тогда слушаешь не голос разума, а голос сердца… Может, и лютовали тоже зря — москалям на руку. Но прошлого не вернешь. Вот и остались ни с чем. Народ на заступников смотрит косо, считают дурни, что не станет заступников, уйдут и москали… Быдло, быдло, быдло, думающее только о своем брюхе! И в его отряде — тоже одно быдло. Вон уже гремят ложками, нажрутся, разляжутся и начнут пускать газы — кто громче и вонючей. Перестрелять бы их всех своею рукою. Да с кем тогда останешься? — вот в чем загвоздка. Без пана нет бога, а без быдла нет и пана.
Удушливая волна ненависти захлестнула мозг и тело Михайлы Крыля. Он с силой сжал веки и стиснул зубы, чтобы не застонать или даже не завыть во весь голос. Нервишки совсем ни к черту. Уже несколько раз ловил себя на мысли, на желании, с которым все труднее справляться: взять пару гранат и бросить за дверь, а потом смотреть, как они будут корчиться в предсмертной агонии, — до такой степени он ненавидел не только этих людей, с кем свела его судьба, но и людей вообще. И начинал бояться самого себя, бояться, что когда-нибудь не выдержит и сорвется. А ведь, собственно говоря, он и сам от них практически ничем не отличается, ничем их не лучше, разве что образованнее…
Скрипнула дверь, приотворилась, в щель просунулась бородатая рожа услужливого Олеся Вайды.
Сколько Крыль знает Вайду, он все такой же, не меняется, а мужику, поди, уже под шестьдесят. Вайда служил конюхом еще у старого Крыля, и в сороковом, не колеблясь, пошел за Михайлой в лес, хотя Вайде от москалей не только ничем не грозило, а даже наоборот: такие, как Вайда, у них становились первыми людьми и заводилами.
— Добре почивали, пан атаман, — бормочет Вайда и ставит на маленький столик миску с мамалыгой и торчащей из нее деревянной ложкой.
Свет из землянки колеблется на стенах каморки Крыля, тень от Вайды огромна и зловеща. Вайда зажигает лампу и услужливо замирает возле столика.
Михайло Крыль молча спускает ноги с лежака, трет ступни одну о другую: ноги поражены грибком, зудят постоянно. Потом вытирает руки и лицо мокрым полотенцем, приготовленным Вайдой, и садится к столу.
Крыль давно не мылся в бане, забыл, когда в последний раз чистил зубы. Иногда он становится противен самому себе. А что же говорить о тех женщинах, с которыми он, вонючий и потный, имел дело! Все мерзко, все опротивело, все бессмысленно! Пора кончать эту жизнь, пора начинать новую, пока еще есть силы и теплятся какие-то желания. Вот только в последний раз пустить кровь, чтобы помнили, чтобы ничего здесь, кроме крапивы, не росло.