Они сидели за столом, светила лишь настольная лампа, да и та стояла на этажерке у окна, то есть так, чтобы на плотных занавесках не могли появиться их тени, если бы за окном вздумали наблюдать.
Ерофей Тихонович, не отрывая глаз от Рийны, не переставал удивляться и умиляться: вот и это она предусмотрела, и возможность, что кто-то ненароком заглянет в открытую дверь, когда она выходит и входит то с чайником, то со сковородою, и поэтому посадила Пивоварова так, что увидеть его можно лишь в том случае, если переступить порог комнаты.
Они пили портвейн, пили не чокаясь и не произнося никаких тостов, хотя Ерофей Тихонович про себя и произносил множество всяких тостов, но все они касались Рийны, одной только Рийны, ее будущего счастья, здоровья, ее неброской красоты. Выпив по рюмке портвейна, они принялись за жареную картошку, селедку и пивоваровскую колбасу, извлеченную из газетного свертка. Остальное Рийна положила в буфет и сказала, как о чем-то само собой разумеющемся:
— А это на завтра.
И Ерофей Тихонович не удивился этим словам, посчитав их тоже само собой разумеющимися и означающими, что у них еще будет завтрашний день, хотя и не представлял, как это все совершится.
Они пили и ели, и грустно улыбались друг другу. Улыбаясь, Рийна прикрывала глаза — не то серые, не то зеленые — и как бы успокаивала Ерофея Тихоновича, давая ему понять, что все хорошо и дальше тоже все будет хорошо.
И ему, действительно, было хорошо, как никогда раньше. Но вот и чай допит, хотя, видит бог, Пивоваров все старался делать медленно, будто ему некуда спешить, будто он и в самом деле поверил в завтрашний день, который они проведут тоже вместе, поверил ее улыбкам, успокаивающим и подающим надежду взглядам. Он отодвинул пустую чашку, смущенно улыбнулся, произнес громким шепотом:
— Спасибо вам большое! — Помолчал немного и добавил дрогнувшим голосом: — Мне, пожалуй, пора идти… А то трамваи перестанут ходить.
— Они до половины второго, — промолвила Рийна. — А сейчас нет и одиннадцати.
Ерофей Тихонович ожидал каких-то других слов, но произнесены были эти слова, и он заторопился.
— Все равно. Да и вам надо отдохнуть — сутки небось не спали… И со мной намаялись сегодня…
Он говорил, разглядывая свои руки и не поднимая головы, хотя ему ужасно хотелось смотреть в ее глаза: он боялся, что она увидит, что он врет, что ему не хочется уходить, что он все еще на что-то надеется.
— Ах, это все пустяки! — всплеснула Рийна руками. Посмотрела куда-то в сторону, вздохнула и добавила: — Вы выйдете, и вас схватят.
— Да кто ж меня схватит? Участковый небось тоже празднует. Да и эта… А если они узнают, где я прятался, у вас могут быть неприятности.
И опять он говорил совсем не то, мучился своей раздвоенностью, понимая, что другого раза у него может и не быть, и лучше уж сейчас решить все и навсегда, чтобы ни на что больше не надеяться и все превратности судьбы принимать с философским равнодушием.
— Я вам сейчас на руки солью, — предложила Рийна, приподнимаясь и снова садясь.
— Ничего, ничего, как-нибудь так…
— Ну как же так! И потом… вы, наверно, курить хотите?
— Ничего, ничего, я на улице… — долдонил Ерофей Тихонович одно и то же.
— А вы вот сказали, что хотели меня видеть… Почему вы так сказали?
Она смотрела на него почти немигающими потемневшими глазами, и внутри каждого ее глаза горели по два огонька с обеих сторон от бездонного зрачка.
Ерофей Тихонович глянул в ее глаза, надеясь увидеть в них что-то особенное, созвучное ее певучему голосу и его ожиданию, но не разглядел ничего, кроме обыкновенного женского любопытства. Хотя он прочитал множество умных книжек по психологии, и даже две книжки на немецком языке, ему это практически ничего не дало для понимания тонких оттенков человеческих отношений, которые есть просто человеческие отношения, не зависящие от условий… даже экстремальных.
Он не знал, что ответить. Табу, наложенное им самим на свои желания, связанные с Рийной, лишило его дара речи. Она сидела так близко от него — стройная, все еще красивая и молодая, в синем платье с белым отложным воротничком… обнаженные по локоть руки, густая светло-золотистая прядь кокетливо лежит на груди… рот полуоткрыт, и влажно блестят в нем мраморные зубы, и только один, сбоку, слегка косит…
Ерофей Тихонович подавил в себе судорожный вздох и отвернулся.
— Вы такая… — прошептал он еле слышно, — а я…
— Ах, не говорите мне этих глупостей! — воскликнула Рийна и тут же зажала рот ладошкой, испуганно покосилась на стену, за которой вдруг смолк патефон, и голоса, кажется, смолкли тоже, будто там и в самом деле прислушивались к тому, что творилось в их комнате.
Так, замерев, она сидела с полминуты, потом махнула пренебрежительно рукой, придвинулась к нему поближе — и Ерофей Тихонович услыхал и почувствовал ее дыхание.
— У меня муж — он тоже был моряк, — заговорила она шепотом. — Капитан третьего ранга. Он командовал подводной лодкой. Погиб в сорок третьем. Где-то возле Норвегии. Никто не знает точно, где это произошло… Мы жили в Мурманске. До войны, — уточнила Рийна. — Вы ведь тоже моряк?
— Да, бывший.