Вот уже две недели, как я нахожусь в интернате для инвалидов войны, но только сейчас, немного оглядевшись, получил возможность написать тебе с некоторой уверенностью, что это письмо попадет по назначению. Дело в том, что, хотя переписка с „большой землей“ в принципе разрешена, письма, однако, прочитываются администрацией интерната, и если в письме есть что-то, по ее мнению, крамольное, письмо уничтожается, автор на первый случай предупреждается, а если он продолжает в том же духе, его могут посадить на хлеб и на воду. Говорят, были случаи избиений инвалидов и впрыскивания им каких-то лекарств, от которых люди становятся как бы невменяемыми. Я не знаю, правда это, или нет, но здешнюю администрацию понять можно: она не хочет, чтобы правда о существующих в интернате порядках выходила за пределы острова. Впрочем, мы, вновь прибывшие, находимся на карантине, и переписка нам еще не положена. Когда же карантин кончится, я непременно буду тебе писать, но писать буду только о том, как я тебя люблю…»
Рийна вздохнула и с подозрением глянула на худого человека, скромно сидящего у окна на больничном табурете. Человек сощурил глаза и усмехнулся, а Рийна продолжила чтение:
«Этим „нелегальным“ письмом я вовсе не хочу создать у тебя впечатление, что здесь все так плохо, но когда ты будешь, — если захочешь, — отвечать мне, то, пожалуйста, не упоминай даже намеком, что ты получила это письмо, тем более — о своем отношении к нашей действительности вообще и „моей действительности“ — в частности. Дело в том, что письма с „большой земли“ тоже прочитываются, из них делают заключение, пользуется ли тот или иной инвалид „нелегальной почтой“. Последствия, как мне рассказывали, могут быть самые неприятные. Более того, здесь будто бы фиксируется каждый случай, когда кто-то просто берется за карандаш не в специальной комнате, а в своей палате, будто существует журнал, куда такие случаи заносятся. Конечно, люди склонны преувеличивать, но — от греха подальше — письмо это я пишу тебе глубокой ночью под одеялом, пользуясь электрическим фонариком, который раздобыл мне один товарищ. Он, кстати, уже однажды побывал в этом интернате, бежал отсюда и теперь подбивает меня на новый побег.
Вот, перечитал написанное и обнаружил, что основное внимание сосредоточил на негативных сторонах нашей интернатской действительности. Между тем дурная слава об этом „инвалидном доме“ несколько преувеличена, влиянию чего я и сам невольно поддался. Есть, однако, и положительные стороны. Кормят, например, здесь довольно сносно, три раза в день, бывает даже молоко; раз в неделю устраивается баня, есть парилка. Врач, который меня осматривал на другой же день, как нас привезли, был весьма любезен, хотя, как мне показалось, несколько „навеселе“. Он предложил мне сделать операцию на моей культе, но при этом сказал, что колено придется удалить. Я, разумеется, отказался, однако боюсь, что с моим желанием считаться не станут — положат на стол и отрежут столько, сколько им заблагорассудится. Врачей здесь называют „мясниками“ и „душегубами“. И это тоже психологически объяснимо… не клички, разумеется, а отношение врачей к своим пациентам: врачи здесь считаются как бы мобилизованными или командированными на определенный срок, на прежнем месте проявили себя не лучшим образом, вот и очутились здесь по пословице: „На тебе, убоже, что мне не гоже“.
И опять я сбиваюсь на негативные стороны нашей жизни — даже неудобно как-то перед тобой. А этот врач, между прочим, вскрыл мне абсцесс, сделав предварительно обезболивающие уколы, и из этого абсцесса вышло так много дряни, что я даже представить себе не мог, что столько в моей культе ее собралось. После этой операции я почувствовал себя легко и впервые всю ночь спал, не просыпаясь.
Еще раз повторяю: жить здесь можно, вернее, существовать в физическом смысле слова. Многие притерпелись и на лучшее не рассчитывают. Но есть и такие, которые, наподобие разбойников Стеньки Разина, однажды хлебнули хмельной волюшки, и любой, даже самый маленький заборчик им уже невыносим.
О себе я не говорю: все мои мысли только о тебе и о тебе, моя дорогая, моя ненаглядная. Но что бы со мной ни случилось, я счастлив, что у меня — надеюсь, у нас с тобой — были две ночи и день, когда мы безраздельно принадлежали друг другу. Этим и живу. И надеждой, что у нас все еще впереди. Должно же нам хоть немного повезти в этой жизни…