— Это, Тихоныч, ты верно сказал: тут придурком и без иглы можно стать. Особливо такому человеку, как ты. Потому что принимаешь все к сердцу и веришь нашим властям… Вот спрашивается, зачем ты вчера заступился за этого Рожкова? Ну, набили бы ему сопатку за воровство, другой бы раз не полез у своих же последнее тянуть. А ты встрял, мужики на тебя зуб заимели. Глядишь, и тебе темную устроят… Люди, когда их заставляют жить не по справедливости, бьют тех, кто поближе, до кого руки дотянутся, и вроде как кому-то отомстили, вроде как что-то сделали против этой несправедливости. Человек, Тихоныч, он хуже скотины будет, потому что с понятием. Вот и получается, что тебе здесь оставаться и вовсе не с руки.
— Со всяким злом надо бороться, опираясь на законы, — упрямо стоял на своем Пивоваров, и видно было, что на эту тему они уже говорили-переговорили, но никто из них другого не уговорил.
— Зако-оны, — презрительно процедил сквозь зубы Кузьменко. — Где это ты видел такие законы, чтобы они простого человека от властей оберегали? Нету таких законов. Как было при царе: чуть что — и в морду, так и посейчас осталось. Даром что советская власть. Только нынче прилюдно в морду не дают, зато отведут в темное место и уж там со всем нашим удовольствием.
Пивоваров замычал, как от зубной боли: слушать такие слова для него было мукой муковой, может быть, еще и потому, что знал и понимал: прав Кузьменко, все так оно и есть, как он говорит, но тогда за что же воевали, что защищали, за что гибли и страдали миллионы людей? Все его существо противилось этой правде, оно не хотело принимать реальность, которая так грубо попирала мечту о всеобщем равенстве и братстве, как не опускался он до мысли о том, что Рийна не только женщина, но и просто человек, который ест и пьет, а потом ходит в туалет и делает там то же самое, что делает он сам и все остальные. И дело не в том, что считал ее какой-то особенной — ангелом во плоти, а в том, что все не ангельское отметал, сам стремился в какие-то дали и хотел, чтобы и любимая им женщина стремилась туда же вместе с ним.
— Эка мороз какой! — крякнул Кузьменко, передернул плечами и затоптался на одном месте. — Одна благодать — ноги не мерзнут. — И зашелся глухим не то кашлем, не то смехом.
— А ты говоришь: бежа-а-ать, — ухватился Пивоваров за последнюю надежду удержать товарища от безрассудного шага и удержаться самому. — Да по такому морозу, да в нашей одежонке — верная гибель.
— Насчет одежонки у меня план имеется, — понизил голос Кузьменко. — Завтра, перед баней, как пойдем бельишко получать, так ты кладовщика отвлеки, а я тем моментом прошмыгну за стеллажи и там притихну. Он, как в баню-то идти, дверь закрывает на внутреннюю задвижку железным таким крючком, а замок не вешает. Как, значит, он уйдет, я там кое-что у него позаимствую, что потеплее, — и в процедурную. Крючок, чтоб за собой потом дверь закрыть, я раздобыл, и ключ от процедурной у меня имеется. Ночью, как все упьются, мы с тобой одежку прихватим и деру.
— Нет, так нельзя, — мотнул головой Пивоваров. — Обнаружится недостача, кладовщику придется отвечать. А чем он виноват? Нельзя на чужом несчастье свое счастье строить. Не могу я пойти на такое. Человека в тюрьму посадить могут — и такой ценой ты хочешь купить себе свободу? Ты хоть соображаешь, Мироныч?
— Нашел жалеть кого! — презрительно сплюнул Кузьменко. — Да у него, если хочешь знать, столько всего наворовано, что он и счету не знает. В прошлом году я сам помогал ему разбирать, что списывать, а что куда, потому что у них каждый год ревизия и всегда в одно и то же время, чтоб, значит, подготовились. Так я там такого насмотрелся, такого, что тебе и не снилось. Я раньше-то как думал: ну, украл кладовщик подштанники — ну и ладно. А там и полушубки, и всякое белье, и эти… как их… сервизы фарфоровые, и даже бабские лифчики, хотя тут бабами и не пахнет. И все это новенькое, все вроде как списанное по непригодности. Ты видал, чтобы кто-нибудь из инвалидов надевал полушубок? Видал, чтобы кто-нибудь ел-пил из сервизов? То-то и оно. А ты — в тюрьму-у. Скажешь тоже. По нем петля плачет, а ничего ему не делается. Тут, однако, все такие: все на чужой беде наживаются. Поганый народ, — с убежденностью заключил Кузьменко.