Заседание драматургической секции московского отделения Союза писателей было назначено на четыре часа пополудни. Уже знакомая нам пара подошла к Домлиту без пятнадцати минут до назначенного времени. Женщина осталась в фойе, уселась в стороне на лавочке, обитой зеленым бархатом, сложила на коленях руки, приготовившись к долгому ожиданию; мужчина же, оставив в гардеробе свой плащ и шляпу, поднялся по ковровой лестнице на второй этаж, проследовал по коридору и вступил в небольшой зал для заседаний, где ряды кресел для слушателей или рядовых участников падали круто вниз, будто кальдера вулкана, охватывая полукругом небольшую сцену. Здесь собралось человек тридцать драматургов, театральных критиков, журналистов и тех, кто за все это отвечает перед партией, и рассевшись внизу на первых рядах.
Мужчина же, наоборот, спускаться вниз не стал, сев в кресло самого верхнего ряда, и тоже приготовился к чему-то длительному и мало приятному.
На небольшой сцене суетилось несколько человек, среди которых мужчина узнал и своего заклятого врага Киршона, и острого на язык Гурвича, и зануду Афиногенова, и более осторожных Алперса и Дрейдена, и еще кого-то, кто тоже внес свой посильный вклад в «разоблачение» его и многих других русских писателей и поэтов в завуалированной антисоветчине, мелкобуржуазности и еще черт знает в чем. Мужчина и сейчас не ждал от них ничего хорошего, хотя, если копнуть поглубже биографии этих людей, то в них наверняка обнаружится такое, что его собственные грехи перед советской властью покажутся семечками перед грехами этих людей. Но он не собирался ни копаться в их биографиях, ни подкапываться под их немалые должности в мире драматургии и театральной критики. Бог с ними. Они настолько деятельны, настолько широко и глубоко копают под других, что — мужчина в этом был совершенно уверен — рано или поздно непременно свалятся в вырытые их же руками ямы. Ибо таково неизбежное завершение логической цепи всякой подлости.
Поначалу заседание шло вяло. Один из руководителей секции драматургии, взгромоздившись на кафедру, сверкая своей обширной лысиной, делал обзор театральных постановок в Москве, Ленинграде и некоторых других крупных городах Союза. В общем и целом вытекало из этого обзора, что драматурги, режиссеры и вся совокупная театральная общественность правильно восприняли указания товарища Сталина на патриотическое воспитание народа в виду неизбежного грядущего столкновения с загнивающим мировым империализмом и его передовыми отрядами в лице фашистской Германии и панской Польши, которые спят и видят, как бы им задушить и уничтожить страну победившего пролетариата. Эта война уже началась в Испании, она не прекращалась в Китае, как и во всем мире капитала. И советские драматурги, постановщики и театральные критики должны своим самоотверженным трудом достойно отражать великую эпоху Ленина-Сталина, жить и творить в которую есть величайшее счастье для любого советского человека.
Речь оратора была хорошо поставлена, она текла без срывов и заиканий, оратору время от времени хлопали, но без энтузиазма. Спектакль только еще начинался, он не разогрелся, не получил той доли азарта, который тем больше, чем больше в нем конкретики и живых имен.
Оратор еще не довел до конца свои высокомудрые мысли, когда боковая дверь внизу отворилась, из ее черноты вылупился человек лет шестидесяти, одетый в вельветовую блузу, в больших круглых очках, длинный, узкоплечий, вихрастый, изломанный. А с ним еще несколько человек разного калибра, но помоложе, однако чем-то похожие на своего предводителя. Человек поднялся на сцену, достиг президиума под одобрительный рокот первых рядов, к нему повернулся председательствующий, длинный склонился к нему, что-то сказал, оратор замолчал, вытирая шею смятым платком.
Председательствующий покивал головой, поднялся, постучал режиссерской палочкой по графину с водой, сообщил:
— Товарищ Мейерхольд имеет сказать нашему собранию, но не имеет времени, чтобы ждать весь согласованный список, по причине своей чрезвычайной занятости. Я думаю, что мы с удовольствием предоставим слово товарищу Мейерхольду… Всеволоду Эмильевичу… вне всякой очереди, как выдающемуся деятелю театрального искусства нашего великого революционного времени.
И, почтительно склонившись, протянул руку к трибуне, с которой поспешно сошел обозревающий оратор.
Мейерхольд взошел на трибуну, положил руки на ее края, заговорил отрывистыми фразами: