Конечно, я всего этого не видел, зато, когда мы снова поехали, все стали говорить и говорить о том, что случилось, а еще плакать. А я не плакал, потому что ничего такого страшного не видел.
И вообще, мы с мамой, тетей Леной и ее детьми никуда не кинулись. Нас наши мамы засунули в ящики под нижнее сидение, чтобы не убило. Там было ужасно темно и тесно, и все время хотелось чихнуть, а Людмилке хотелось пореветь, потому что она девчонка, но я сказал ей, что если она начнет реветь, гитлеры услышат и кинут на нас большущую бомбу. И Людмилка не ревела, а только хныкала. Поэтому в наш вагон бомбы и не попали, а попали только пули, но никого не убили и даже не ранили, только крышу прохудили. И когда мы поехали, все ходили смотреть на эти дырки и качать головами. Я тоже сходил и посмотрел, но головой не качал, потому что ничего интересного не увидел: дырки и дырки и ничего больше. Потом дырки забили деревяшками, чтобы не дуло и не капало, когда пойдет дождь, и уже никто не ходил смотреть, забыли и не вспоминали. А я вспомнил, когда писал папе письмо.
В остальные дни не бомбили, хотя поезд наш ехал очень медленно, больше стоял на всяких остановках, пропуская к фронту эшелоны с красноармейцами, пушками и танками. Потом поезд долго-долго ехал без остановок, ехал очень быстро и гудел, и была ночь, поэтому немецкие гитлеры нас так и не догнали. И мы все ехали и ехали, ехали и ехали, спали и ели. И больше ничего. И все говорили, что вот теперь-то, когда все войска собрали, какие есть, и пушки, и танки, Гитлеру надают так надают, потому что вон сколько всего у Красной армии, и красноармейцы такие веселые, и командиры.
Но однажды стук колес стал, как обычно, затихать, затихать и вскоре прекратился совсем. Лязгнули буфера, — это такие специальные круглые железки между вагонами, — и я проснулся, а толчок прошел по вагонам и замер где-то в конце поезда. Я посмотрел туда-сюда, на маму посмотрел, а мама на меня и сказала, чтобы я спал. Потому что еще ночь, хотя и светло. Но я все не спал и не спал, лежал с закрытыми глазами и слушал, не летят ли гитлеры.
Где-то заплакал маленький ребенок. Маленькие всегда начинают плакать, когда вагон их не качает.
— На этот раз стоим не на самой станции, — сказала тетя Лена, глянув в окно, и так сильно зевнула, что мне тоже захотелось зевнуть. И я зевнул. — На запасных путях стоим, — сказала тетя Лена.
— Узнать бы надо, — сказала мама. — Может, за кипятком сбегать, чаю приготовить.
— Набегаемся еще, — снова зевнула тетя Лена. Она всегда зевает, когда надо бежать за кипятком.
Я приподнялся и посмотрел в окно: на станции горели фонари. Много фонарей, и даже прожектора, и не синие, а самые настоящие, как до войны. Они освещали много-много блестящих рельсов, товарные вагоны, часовых с ружьями, неторопливую маневровую «Кукушку», толкающую впереди себя несколько больших вагонов. Я подумал, что, может быть, мы уже приехали на Урал, а это так далеко, что немецким гитлерам никогда сюда не долететь. Но реки Урал нигде не было видно, и вообще ничего не было видно, кроме вагонов, паровозов и рельсов. И запасных путей тоже, потому что они под вагонами. И я расхотел смотреть.
Но тут послышался скрип шлака под чьими-то сапогами, и какая-то тетя за окном произнесла сердитым голосом:
— Кто-кто? Дед пехто! Вакуированные из Ленинграда. Вот кто! — И добавила: — Бабы с детишками. Бяда-а. — И голос затих неразборчивым бубнежем.
И вдруг громкий голос из большого репродуктора, что висел на столбе совсем рядом с нашим вагоном, потребовал какого-то Терентьева в нарядную депо. Я никак не мог сообразить, что такое депо и почему оно нарядное, а спросить было не у кого: мама и тетя Лена что-то делали внизу и сердились.
И опять вдоль вагона затопало, заскрипело и застучало по вагону палкой, и совсем другая тетя, ужасно сердитая, как закричит:
— Граждане вакуированные! Приготовиться к выгрузке!
Потом уже не крик, а тихий голос старшей по вагону потек вдоль спальных полок, мимо голых ступней, голов и головок, сумок, чемоданов, узлов, а вслед за этим голосом все стали просыпаться, кашлять, чем-то стучать обо что-то и плакать, потому что было еще очень рано.
И я понял, что мы приехали на Урал и больше никуда не поедим.
И тогда начались сборы. Везде. Потому что кто-то сказал, что кто первый соберется, тот получит лучшие места. И мама с тетей Леной стали кричать на нас, что мы путаемся под ногами и мешаем им собраться первыми. Людмилка начала канючить и еще больше путаться. И ничего нужного не находилось, и все куда-то запропастилось. Поэтому из своего вагона мы выбрались одними из самых последних. Но не самыми последними, а это значит, что самые плохие места достанутся кому-то другому.
Взрослые и дети стали выходить из вагонов, прыгать вниз, снимать детей, чемоданы, узлы, корзины. А небо развиднелось, но было хмурое-прехмурое, будто сердилось, что мы приехали, громко шумим и не знаем что делать.