— Еще большее недовольство возникло в рядах русского офицерства, когда — после отречения царя — армия стала разваливаться на глазах, и правительство Керенского не только не препятствовало этому, но и поощряло развал. И большевики тут были совершенно ни при чем: сам народ не хотел этой войны, противился ей, особенно после первых поражений. Большевики подключились потом, после Февральской революции, а до этого о них и слыхом не слыхивали. Разве что в больших городах. Зато большевики, придя к власти, армию стали возрождать, насаждать в ней железную дисциплину, но главное — они волей-неволей стали защищать ту Россию, которой мы когда-то присягали, хотя и под другими знаменами. Конечно, они возрождали армию ради того, чтобы удержать и закрепить свою власть, но мне и многим другим казалось, что власть эта под давлением снизу рано или поздно переродится, стряхнет с себя большевистский радикализм и войдет в русло русской национальной идеи: могучее централизованное государство, сильная армия, процветающая нация. Для достижения этой цели не обязательно устраивать революции, но коль она произошла, не считаться с этим фактом было бы глупо. И как только я в это поверил, то есть убедил себя в исторической закономерности происходящего, так и пошел служить к большевикам. И многие другие — тоже. Хотя, разумеется, были и такие, кого большевики мобилизовали в свою армию против воли, сбежать к белым они не смогли или побоялись, в конце концов притерпелись, приспособились, иные стали даже большими большевиками, — на словах, разумеется, — чем сами большевики, продолжая, между тем, к солдату… то есть, простите, к красноармейцу… относиться свысока, с пренебрежением… — Генерал помолчал немного и закончил: — Я не исключаю, что из-за них-то и началась такая масштабная чистка в армейских рядах. Как, впрочем, и по всей стране. Потому что армия есть как бы слепок со всего общественного организма.
Размеренно тикали часы, отсчитывая неумолимое время, им вторил от порога сверчок. Иногда его трели и стук часов совпадали настолько, что казались неразделимыми, исторгаемыми единым механизмом, и под эти звуки Матову открывался мир, который ему доселе не был ведом.
— Еще более странным вам должно казаться, что меня миновала карающая длань пролетариата как в те далекие годы, так и во времена не столь отдаленные… — снова заговорил генерал Угланов. — Да, мне, признаться, и самому иногда вся моя жизнь кажется странной и даже будто не моей жизнью, а чужой. Хотя… почти полгода в Бутырках ваш покорный слуга просидел, но на заговорщика против товарищей Сталина и Ворошилова не потянул. И следователю сказал: в заговоры не верю, ибо они себя давно изжили, служу, извините за высокопарность, народу и родине. А он не поверил: как это можно служить народу и родине и не служить партии и товарищу Сталину? Я попытался объяснить ему эту неразрешимую задачку, однако не уверен, что следователь понял что-нибудь из моих объяснений, потому что из карцера меня почти не выпускал. И самым странным мне показалось, что этот следователь-еврей вменял мне, русскому дворянину, в вину приверженность Троцкому, Зиновьеву, Каменеву, а также Гамарнику, Фельдману и другим евреям же, среди которых Тухачевский терялся и выглядел совершенно лишним. Причем вменял именно личную приверженность, а не идейную, и мне показалось, что это-то его раздражало более всего. Не чувствовать абсурда подобного обвинения следователь не мог, и мне кажется, что именно на абсолютном абсурде и строилось все обвинение. А сам абсурд возник на той почве, что большинство евреев, с кем мне тогда довелось иметь дело, являлись самыми оголтелыми антисемитами, очень похожими на тех русских, которые ненавидят и презирают все русское и готовы отречься от своих корней, истории и своего народа по той причине, что он скорее народ азиатский, чем европейский. На какой основе евреи становились тогда антисемитами, я, честно говоря, не понял, да и не было времени разбираться. Наверняка на той же почве, на какой дети некоторых буржуа становились революционерами, возненавидев общество, их окружающее. Как, например, князь Кропоткин. Но в отличие от Кропоткина они попали в мощное течение, которому подчинились безоговорочно… Хотя, как мне кажется, поверни это течение вспять, они повернули бы вспять и свои воззрения. В конце концов, дело даже не в воззрениях, выражаемых вслух, а в способе действий, доказывающих искренность этих воззрений. Да и что там лукавить: все мы в той или иной степени рабы обстоятельств, присущих некоему переходному периоду. И тем себя утешаем и оправдываем. Подобное явление, надо думать, относится к своего рода исторической патологии, в причинах которой вряд ли станут разбираться с той дотошностью, с какой разбираются в иных вопросах.