А Кессель, выпростав руку из рукава, с размаху ударил себя шампанским бокалом по голове. Густая небрежная шевелюра уберегла его от ранений, но бокал раскололся на части, в целости осталась одна только ножка. Жеф выбрал на ощупь два крупных обломка, тряхнул головой, избавляясь от мелких осколков, и обвел онемевший зал взыскательным взглядом. Убедившись в готовности публики к предстоящему зрелищу, он не спеша сунул стекляшки в рот и принялся жевать с хрустом. Когда хруст прекратился и стекло превратилось в пыль, Жеф проглотил ее вместе с глотком воды. Закончив, Кессель небрежно кивнул залу, опустился на стул рядом со мной и спросил:
– Ну как?
Я молчал, не зная, что сказать.
– Попробуй где-нибудь в «Максиме» съесть фужер, – сказал Жеф, – тебя сразу в полицию поведут. И не потому, что им там посуду жалко – можно ведь заранее за бокал заплатить, – или они боятся, что ты ненормальный, сейчас начнешь на клиентов кидаться и репутацию заведения испортишь непоправимо. Не поэтому! А потому, что у наших русских не как у всех остальных людей: у них другой взгляд на небеса. Говорят же: «Что русскому здо́рово, то немцу карачун». И тут немец совсем не германец, тут бери шире: любой, кто по-русски не говорит, тот и есть немец.
Зал тем временем пришел в себя и оправился от шока; раздались аплодисменты, некоторые восторженные посетители с энтузиазмом кричали «браво!».
– Вот видишь, – продолжал Жеф, – ты только представь себе, что здравые французы станут кричать «браво!» едоку стекла. Не представляешь? То-то и оно…
Представить такое действительно было непросто. Мой покойный папа́, да и мама́, я уверен, никогда бы этого себе не позволили. Да и братья – отважный авиатор Франсуа и клерикал Анри – скорее возмутились бы бесцельным жеванием стеклянного бокала, чем восхитились. И мои бывшие сотоварищи по морскому училищу и офицерскому корпусу – а некоторые из них были отчаянные ребята – не оценили бы остроты положения, сплюнули бы наземь и мимо прошли.
А русские восторгаются и аплодируют! И это указывает на непосредственность их характера и эмоциональную открытость, что и мне присуще и дорого.
Откровенно говоря, я тогда так и не понял, шутил ли Жеф, говоря о различиях между русскими и другими людьми, или говорил серьезно. Но если особенный «взгляд в небо» характерен для всего русского мира, к которому Кессель приобщал меня в «Кавказском замке», то этот отличный от других загадочный мир приоткрывался передо мною привлекательным и неоднозначным. Цыгане и лезгинка являлись его украшением, жевание стекла – диковиной. В недрах загадочного понятия «русский мир» дымились и клубились идеи, к которым меня по-своему тянуло и которые мне хотелось постичь. Этот многомиллионный мир, раскинувшийся на огромной территории, оказывал, помимо нашей воли, существенное влияние на судьбы Европы и хотя бы поэтому подлежал внимательному исследованию. И делать это нужно было не только извне, но и, по мере возможностей, изнутри. Жозеф Кессель, русский еврей, балансировал на грани между двумя мирами; с этой позиции многое ему было куда видней, чем мне.
С того вечера в «Кавказском замке» я стал пристальнее и с бо́льшим интересом присматриваться к людям «оттуда» – из красной Москвы, из далекого запределья. Любопытство меня щекотало и влекло, я хотел взглянуть на загадочный советский мир глазами его обитателей и разглядеть неразличимые нами, французами, детали, которые и составляют общую картину.
Таким пришлым советским обитателем оказался Жорж Анненков. Мой издатель Луи Мартен-Шоффье познакомил нас на какой-то случайной вечеринке. Анненков бросился мне в глаза и запомнился, как это ни забавно, стеклышком монокля на черном шнурке – такие же точно носили, умело вбрасывая их под бровь отточенным движением, некоторые наши поэты-авангардисты. Монокль был как бы отличительным знаком моих вольных поэтических коллег. Казалось бы, советский художник, пожаловавший в Париж со снежных русских равнин, где жители пляшут лезгинку и жуют стекло, должен носить круглые очки в роговой оправе, а не модный у сюрреалистов монокль.
Первый же разговор расположил меня к Анненкову. Оказалось, он читал обе мои книжки и стихи ему понравились. Не скрою, оценка русского пришлась мне по душе.
– А посвящение неведомой Марте просто мастерское, – сказал Анненков. – Загадочная Марта! Никто не знает, кто она такая, и каждый, открывший книгу, старается угадать. Да что там: сама Марта, если она существует в природе, тоже не догадывается!
– Я и сам не догадываюсь, – признался я. – Сначала мне хотелось бы понять, что́ есть природа, а потом уже искать в ней Марту. И не найти.
– Понимание природы – цель художника, – сказал Анненков. – Моя цель, ваша цель… Субъективное понимание – что ж, это великолепно! Там, где царит объективизм, нет места искусству. Стоеросовый реализм – это не больше чем грань объективизма.