Неровно колыхнулись первые ряды, и на центр поля, не жалея проклятий, вырвалась сила, которой и суждено решать исход битвы. Бывшие монахи и нынешние бродяги вкладывали в кулаки злость, остервенение, ярость и все то, что не удалось высказать перед бранью.
Гришка, огромный, не знающий устали, размахивал кулаками вправо и влево, крушил черепа, калечил плоть. Забрызганный кровью – своей, чужой, – он внушал суеверный ужас, и только самые бесстрашные или самые глупые приближались к здоровенному монаху. Рядом, словно кто-то наступил на орех, треснула кость, потом еще – это размахивал кистенем Гордей Циклоп. Немного в стороне бился Яшка Хромой; пытаясь преодолеть сопротивление, он шел прямо к атаману Городской башни, чтобы уже на бранном поле решить, кто прав.
Отовсюду слышались крики, матерная брань, стоны.
Пастушок, отогнавший стадо, стоял в стороне, с удивлением взирая на побоище – не каждый день увидать можно, как меж собой юродивые рубятся. Бывает, конечно, что нищие на базаре из-за места раздерутся, бороды друг у друга повыдергивают, но чтобы вот такое!
Бродяги лупили друг друга нещадно. В ход шло все: заточенные прутья, ножи, камни. Нищие дрались за места на базарной площади, бродяги за дороги, Гордей и Яшка за оскорбления. Зажав ладонями животы, раненые оседали на землю. Здесь же лежали убитые. Но это только добавляло одержимости другим, которые в неистовстве не уступали ратникам. Раздавались предсмертные стоны, крики о помощи, но их перекрикивали ор и мат, стоящие над полем:
– Бей их, мужики! Не жалей!
– Мать твою!..
Все закончилось вмиг, когда чей-то отчаянный вопль известил:
– Спасайся! Стрельцы идут!
С бугра, придерживая шапки рукой, к месту драки бежало с полсотни стрельцов. Раза два пальнули из пищалей, и выстрелы сильным раскатом, сотрясая глинистые берега, докатились до дерущихся. Ссора была забыта, правые и виноватые смешались в единую толпу и побежали с места побоища.
Кобылье поле было залито кровью, на траве распластанные убитые, отползали в сторону раненые. А стрельцы, нагоняя страху, все орали:
– Держи их! Лови! Уйти не давай!
Однако было ясно: имей они еще полсотни отроков, не удержать им многотысячную нищую ораву, которая тараканами разбежалась по всему полю и, подобрав под мышки клюки и костыли, прытко неслась прочь от городской стражи.
Стрельцы успели прихватить с дюжину особо немощных и безо всякой учтивости подталкивали их прикладами, кололи шомполами.
– Будет им от Петра Шуйского! Экое побоище затеяли! – искренне возмущался пятидесятник. – Почитай, с дюжину душ живота лишили, а покалечили так вообще без счета. Ничего, насидитесь теперь по ямам! Ишь ты, места на площадях не поделили, милостыни им мало стало.
Пойманных нищих определили в убивцы. Уже в Пытошной Никитка-палач горячими щипцами вытягивал признания. Тяжела работа: вытирал мокрый жаркий лоб, для прохлады опрокидывал ковш с водой себе на голову и спрашивал:
– Почто Семку Меченого порешил?.. Почто Захария Драного живота лишил?
Бродяга божился, готов был целовать крест, что сделал это не он, что народу на Кобыльем поле собралось зараз до десятка тысяч и разве поймешь, кто пырнул бедолагу в сваре. Но Никитка настаивал на своем, повторяя:
– Ты убил?
– Нет! Не я, Никитушка, господом богом тебя заклинаю, не я убил!
– Так что же ты тогда на поле делал?
– Дрался! Дрался, как и все, но чтобы живота кого лишить, так и в мыслях такого не было. Как призвал нас Яшка Хромой к себе, так мы все и собрались заедино. Ежели не пошел бы, тогда житья никакого не стало бы! Ты бы унялся, Никитушка, – просил мученик, едва шевеля языком.
Палач униматься не думал. Посидел малость на лавке, передохнул чуток, а потом вытащил каленые прутья с жаровни. Клещи у него тяжелые, и он держал их обеими руками, опасаясь уронить огненные прутья на ладонь.
– Стало быть, не ты Семку Меченого убивал?
– Нет, не я! Не я! Пощади, Никитушка! А-а-а-а! – выл страдалец.
Каленый прут с шипением отъедал живую плоть.
– Все расскажешь! Все выложишь как есть, родимый, – ласково уверял Никита, и, слушая его голос, верилось с трудом, что он принадлежит не милосердному святителю, отпускающему грехи, а заплечных дел мастеру. – Кто порешил Мишутку Кривого? Видал? Молчишь, – укорил палач, – видно, придется тебя опять кнутом поторопить. Или, может быть, тебя на вертеле, как порося, прокрутить, бока прожарить?
– Видал! Все видал! Гришка его прибил! Как кулаком в лоб втемяшил, так и порешил сразу.
– Хорошо, червь, далее говори. Кто надумал побоище затеять?
– Неведомо мне.
Петр Шуйский сидел в трех саженях от огня. В подвале было холодно, толстые стены спрятали тюрьму от летнего зноя, и даже огонь не смог растопить студеной прохлады. Боярин поежился зябко, а потом поманил рынду пальцем.
– Шубейку на плечи накинь. Да не моя она, дурачина! – серчал Петр Шуйский. – Это шуба Никитки. Моя волчья, с рыжеватыми опалинами. В палатах у игумена оставил.
Рында был скор и уже через минуту явился с шубой на руках.