Она произнесет эти слова и увидит, как в ту же секунду в глазах его появится пафос, да и сам он раздуется от гордости, как самый настоящий павлин. А он не увидит, не узнает, не почувствует, что и в мыслях ее в эту минуту будет проноситься этот же набор букв, но с абсолютно иной интонацией. «Откуда ты можешь знать, каким образом можно приструнить пятнадцатилетнюю девушку? — с грустью будет думать Ирина. — Разве у тебя есть такой опыт? Или те девушки, которых бесперебойно поставляет тебе мама, немногим старше Маруси? Из этого вынужденного общения с волоокими ланями, которые и рта не приучены открыть в присутствии мужчины, а не то что перечить ему, ты делаешь вывод, что я не умею воспитывать свою дочь? Что ж, может быть, в этом процессе я и не слишком преуспела, твоя правда. Ну а что касается уважения к старшим, это да… В этом ты дока… Здесь тебе нет равных. Ты их безмерно уважаешь, до такой степени, что не смеешь ослушаться. Только вот каким образом воспитать такое отношение, ты не имеешь ни малейшего понятия. Об этом, наверное, лучше спросить у твоей мамы».
А затем Самат спросит о Петечке. Ира ничего не станет скрывать: расскажет о двойке за диктант по русскому, и о драке с одноклассником, и о пестрящем замечаниями дневнике. Нет, она не будет жаловаться. Для нее все это — мелочи, проявление личности ребенка. Никакие плохие оценки, строптивый характер и неусидчивый нрав не могли изменить ее отношения к сыну: это был самый лучший, самый желанный, самый любимый ребенок. Она так и скажет Самату:
— Мой сын — самый лучший.
Так и скажет: «Мой сын». И ни за что не решится произнести то, что не может произнести уже семь лет. Не сможет признаться, не сможет открыться, не сможет заменить одно притяжательное местоимение другим. А как бы хотелось закричать во все горло:
— Твой сын — самый лучший!
Но она этого не сделает. Зачем? Она бережет Самата, бережет мужа, бережет сына. А еще — себя: бережет от скандалов, от обид, от испепеляющих взглядов и поджатых губ.
И вот так эти двое будут сидеть в маленьком, аккуратном кафе, говорить обо всем, умудряясь не сказать ничего, и чувствовать себя притворно счастливыми и невероятно близкими людьми.
Самые близкие в мире люди, очень близкие… и невообразимо, непередаваемо, бесконечно далекие друг от друга.
21
Пара, сидящая в другом кафе, за несколько тысяч километров от Москвы, была едва знакома, но у собеседников уже успело возникнуть ощущение абсолютного взаимопонимания и невероятного душевного комфорта от общения.
Мужчина не красовался и не старался пустить пыль в глаза, он не пытался изобразить из себя охотника, получающего добычу одним искусным выстрелом. Слишком давно он не испытывал наслаждения от отсутствия игры и азарта. Настолько давно, что уже почти забыл, какой радостью, какой благодатью, какой наградой может стать обычный неспешный разговор. Он привык к решительным действиям, ему нравилось руководить и властвовать, он любил принимать решения и достигать поставленных целей. А сейчас… Сейчас он, конечно, не мог утверждать, что общение было бесцельным. Он думал о продолжении. Да что там говорить — он мечтал о нем! Но что-то подсказывало, что на этот раз уже не потребуется ни бравады, ни решительности, ни власти. Уже не надо никому ничего доказывать, не надо стремиться покорять, завоевывать, очаровывать. Все уже случилось. Все уже произошло. И все, что он теперь должен делать, — быть самим собой. И ничего больше. И никаких игр. И никакого кокетства. Только текст разговора — просто текст без подтекста. Он никогда не думал, что это может оказаться интересным. За тебя уже все сделали, все решили, все определили, предоставив возможность лишь спокойно разобраться в глубинах души той женщины, которую посадили напротив и заставили рассказывать о себе.