…Я лежу больной, в своей комнате, в Останкине. Зяма сидит рядом, рассказывает о том, что нового в студии. Приходит женщина-врач и заставляет меня смерить температуру при ней. Мы с Зямой шутим, острим, я – с градусником под мышкой. Зяма рассказывает какой-то анекдот, врач смеется. Смеясь, смотрит на градусник и переводит на меня удивленный взгляд. “Вы знаете, что у вас тридцать девять и шесть?” – спрашивает она. Зяма пожимает плечами:
– Тридцать девять и шесть? Подумаешь! Для нас это не температура.
Врач с трудом сдерживает улыбку.
…На последние деньги пьем в только что открывшемся коктейль-холле достаточно дорогой для нас напиток вместе с симпатичной девушкой, очередным Зяминым увлечением. А Зяма шепотом спрашивает: “У тебя что-нибудь осталось?” Я, нащупав в кармане какую-то мелкую купюру, незаметно передаю ее Зяме. Выходим на улицу. Зяма останавливает такси. “Мы вас отвезем”, – говорит он девушке. “Зачем? – удивляется она. – Я живу совсем близко”. Но все же, довольно посмеиваясь, садится в такси. Через два-три квартала выходим и провожаем ее до подъезда.
– Вот так, ребята! – удовлетворенно говорит Зяма.
Трамваи уже не ходят. Мы бродим по засыпающему городу.
…Мой день рождения. Сколько мне? Двадцать? Двадцать один? Не помню. Мама хлопочет у стола. Зяма поздравляет ее и, одобрительно оглядев заставленный закусками стол, потирает руки и важно спрашивает: “А сладкий стол будет?” – “Будет, будет!” – смеется мама, она давно знает Зяму и относится к нему с нежностью. По сей день живет в нашем доме этот вопрос: “А сладкий стол будет?”
Мелочи, но почему-то запомнились…
Тогда я еще не понимал, что его веселость, остроумие, озорство естественно и неразрывно сочетаются с глубоко скрытой – может быть, даже для него самого – лирической основой.
Не случайно в его заявке на роль в будущем “Городе на заре” отчетливо проявилась та лирическая тема, которая впоследствии так покоряла зрителя в его “Фокуснике”. Даже в остром, беспощадном решении образа Паниковского проступает эта горькая, щемящая, лирическая нота.
При всей его веселости, озорстве, любви к остротам в нем был тот высокий серьез, без которого нет, не может быть подлинного таланта.
После войны Зяма пришел в театр Образцова – спрятал свою больную ногу за ширмой. Но прошло немного времени, и его имя, имя человека за ширмой, стало произноситься с восхищением.
Как-то уже после своей демобилизации я провожал его на спектакль. Мы шли по Тверской, и он с увлечением рассказывал о своей работе в новом спектакле. Он готовил роль конферансье в “Необыкновенном концерте”, читал мне тексты, сочиненные им для конферансье – куклы, ставшей столь знаменитой, что на восьмидесятилетии Зямы оказалась едва ли не самым ярким участником.
“Необыкновенный концерт” был событием в театральной жизни Москвы, и не будет преувеличением сказать, что благодаря именно его великолепной игре. В ней сказался и опыт студийных импровизаций, и его остроумие, а главное – врожденный артистизм. Я восхищался, любуясь его филигранной работой с куклой, радовался за него – это наш Зяма!
Затем новая блестящая работа – Люциус в штоковской “Чертовой мельнице”. И вот уже для зрителей театр Образцова становится театром Образцова и Гердта, что неизбежно должно было рано или поздно привести к его уходу – руководители театров ревнивы.
Зямин голос, его своеобразие, конечно, дар небес. Но голос – всего лишь голос. Для того чтобы он стал тем, чем стал голос Гердта, за ним должна стоять личность. Зяма был личностью привлекательной и неповторимой. И когда этот голос прозвучал в фильме “Фанфан-Тюльпан”, все почувствовали, что этот голос за кадром – голос выдающегося артиста. Он дублирует в “Полицейских и ворах” Тото – и Тото уже немыслим для нас без голоса Гердта. Это не просто дубляж.
Голос Гердта завоевал зрителя.
Было совершенно неизбежным его появление на экране. Появился. Стал одним из самых любимых актеров. И никому не приходило в голову замечать его хромоту.
Зиновий Гердт – за ширмой, за экраном и на экране кино, на эстраде и на экране телевизора и, наконец, на сцене театра “Современник” и театра имени Ермоловой – отличался одним редким и неизменным свойством: он был предельно естественен и в гриме, и без него, в театральном костюме и в своей куртке за столом в “Чай-клубе”; он вызывал полное доверие к себе, к тому, что говорил, как слушал других, как смеялся.
Михаил Львовский рассказывал, как однажды, стоя за кулисами, разговаривал с ним. И когда Зяма вышел на эстраду, не произошло никаких изменений, он и на сцене был таким же, как только что за кулисами. Стоявший рядом с Мишей известный артист, покачав головой, признался, что на такое он не способен.
Зяма сыграл в кино множество эпизодических ролей, самых разнообразных, и в каждой был органичен и – неподражаем. Достаточно вспомнить его еврея с фамилией Сталин в “Чонкине” или дедушку в картине Быкова “Автомобиль, скрипка и собака Клякса”.
И вот он появился на экране телевизора. И стало ясно уже не только знавшим его лично, что он обладает редким, удивительным даром – даром общения.