Долго молчал, обдумывал жизнь свою прежнюю наш Макар Павлович, он ее обдумывал, когда ехал в колясочке, распахнув бездонные свои глаза в небо синее, помнил он: это небо. Об отце и матери, к колыбели склонившимся, думал он: это папа мой, жив здесь тоже, и мама моя жива, и на бабушку думал: бабушка, и вот так он всех опять узнавал, вспоминал.
В детском садике думал Макар: это наша воспитательница Ольга Семеновна, наш аквариум, а в нем рыбки. В школу Макар с семи лет пошел, в школу специальную, для молчащих, где он вспомнил сразу девочку Машу, так же как и он, молчаливую, вспомнил, что потом на девочке этой женится, что родятся дети у них, Сережа и Танечка. Все пойдет своим чередом по законам жизни грустным и правильным, начнут дети расти, а родители стариться, будет сам Макар с годами стареть, но Маша в глазах его не изменится и не будет старая никогда. Вспомнив, как умрет она, заплакал во сне семилетний Макар Павлович, но услышала мама его, вошла в комнату, разбудила, сказала ласковое. Обещала, что будет все хорошо.
Вроде можно что-то исправить, наверное, переписать? Но исправишь одно хоть мгновение, заговоришь, к примеру, в школу пойдешь обычную, и не будет девочки Маши за партой соседней, и не женится он на ней. Не родятся Сережа и Танечка, но и Маша вроде бы тогда не умрет. Или, может быть, умрет она одинокая, или за другим человеком замужем… Нет! Зачем?
И молчал Макар Павлович, улыбался, ни слова не правил в этой повести он и ни дня, ни часа не переписывал. У Сережи сына родилась внучка Оленька, на девятый день от кончины Макара Павловича, у дочери Танечки – внук Макар.
Робинзон
«Понеслась душа в рай» – это верно, конечно, сказано, верно, да не совсем. Видно, кто-то уже побывал там до нашего Михаила Петровича, побывал, да не выдержал, то ли снова райское запретное яблоко укусил, то ли в мире вечном устроил скандал, эти люди вечно всем, что ни дадено – недовольны.
Так и было, умер он, умер быстро, буквально за секунду до этого стоял Михаил Петрович у переходной линии, зебра эта подлая, как всегда, полосатая, ждал, когда зеленый свет загорится. Человек он был правильный, верил в правила, и не то чтоб сказать – совсем без погрешины, но погрешина была так себе, не для общего, так сказать котла. Курил, выпивал по праздникам, выпивал за футболом у телевизора бутылочку, ладно – две бутылочки пива. От жены пол-литру прятал, честно сказать, на книжной полке за книгами, за большой выдвижной Советской энциклопедией, а это место знала она, и вообще хорошо она его знала. Знала, в выходные перед обедом он, конечно же, отодвинет перед обедом эту энциклопедию, да и запах, как войдет он на кухню… Но и все, по сути, и выпьет-то всего одну стопочку, это стопочка походная, маленькая, серебряная, ему дочь их Наташа на 23 Февраля подарила.
Вот и все, товарищи, собственно.
Так стоял он со всеми своими обычными мыслями, ничего плохого не думая, кроме как, разумеется, светофор к сигналу зеленому мыслью торопил, и погода была противная, снег да копоть. С тем шагнул Михаил Петрович наш на полоску белую от поребрика, только желтый сменился на «проходи». Шагнул, а полоска та жизнь его смертную от бессмертия отделила.
Отделила. И за полсекунды до этого отделения успел понять Михаил Петрович с бесполезной отчаянной ясностью, в свете фар, – это все!
Остального, как другие люди, выжившие, из нас рассказывают, он не помнил. Ни туннеля, на свет ведущего, ни тела своего, под собой распростертого, ни встречи радостной в том краю. И чертей не видывал, никаких. Только умер он, и уже оказался в раю, как бывает в телепортации. Он не нервничал у ворот, и никто не взвешивал его душу. Он прошел туннелем мгновенно, без всякой очереди, как была бы к раю у нас. Без знакомств, без красной книжечки пропуска. Некрещеный был. Так прошел, без креста. Никто не спросил, не растормошил его, не окликнул. Не кивнул ему даже, что можно, мол, проходи.
Не неслась его душа в рай, не неслась она никуда. Очутилась.
Ночью прибыл, такой, как на море Черном в Абхазии – очень звездною, звезды близко…