Его очень жалко. Но любит в шахматишки сразиться, и когда из нас никто не кивнет в противники, сам с собой играет он… Все же есть человеку радость от жизни.
Виктор Сергеевич ничего, бедняга, не помнит сам о себе, иногда подумаю, может, так милосердней? Потому что я когда вспоминаю, так становится жалко «сам самого» до слез, пожалел бы, да некому, и утешил, да нечем.
У Антона Михайловича, правда, мама жива, но она в дамском корпусе нашего «крематория» – так в шутку зовем мы здесь последнюю свою земную обитель. Говорят, однако, за всякой обителью мир. Говорят, однако, за всякой обителью мир – не кончается там, где не видно: не видал воробушка, а чирикает, не видал соловушку, а поет. Сын и мать в одном учреждении ожидают. Равняет людей годами, как форма школьная, выдача бессменного паспорта.
Только мама Антона Михайловича, как и Виктор Сергеевич наш, милостью божьей беспамятна, сам же сын навещает мать в ее корпусе, в магазин выходит за ограждение, покупает ей вкусного с пенсии, да она его не узнает. То за мужа примет покойника, то за посыльного. Один раз позвонила, полицию вызвала. Те приехали, она им – «ограбили меня», говорит. Описала грабителя. Выдала перечень украденного. По горячим следам пришли они к нам. Тут-то им мы все объяснили. Самому же Антону Михайловичу, в лице мужа покойника, рассказала она потом всю историю детективную, как ее ограбили, кто. Но считаю, все-таки лучше так, вдвоем, как они, чем как я.
Я же, собственно, не женат, и ни разу не был. Но не то что не встретилась половина. По-другому жизнь обошла. У меня была на примете хорошая женщина, даже как-то налаживалось с ней у нас потихонечку, а потом Господь взял в невесты. Я еще потом, конечно, знакомился, все не то, и все не она, вот как вышло.
Лазарь же у нас знаменитость, гордость всей рекреации, что там рекреации? Всего крематория. Вот уйдет из скорбного, в миры лучшие, на подъезде нашего здания повесят, наверное, памятную табличку: «Здесь окончил жизненный путь…» Целиком же приводить не буду инициалы его (мой рассказ, мое право), да и сам он только так представляется: Лазарь. И более ничего.
То прижизненный классик. На заре перестройки, и до еще, приходилось читать его публикации в «Юности», «Знамени», и в «Советском спорте» рассказы его печатались тоже. Неплохие рассказы, о жизни. Романы и повести. И теперь, как позавтракает, сидит строчит в тетрадях своих, и строчит в послеобеденный мертвый час, неуемный. Иногда зачитает и вслух. Хорошо пишет жизнь, правдиво, только горестно правда. С тем привыкнешь в рассказе к человеку его, с собою даже отождествишь, думаешь, вот бы вышло хоть какое ему счастьице, а ему в конце крышка. И многие герои его – из нашего крематория судьбы. Потому что, как говорит, «с натуры пиши, лучше Господа жизнь не устроишь».
Правда, я часто думаю, мог бы Господь и всякому счастья-радости вволю дать, если он всемогущий. И рассказ бы тоже можно было хоть один с хорошим концом, невзирая на общее наше кладбишко. Словом, человек он сентиментальный, кажется, но из тех, что и сам зарежет, чтобы после всплакнуть и слезу из зрителя высечь. Говорит, «душа в сострадании оживает». Это, может, и так. Но жива она радостью.
Тут случилось странное. Подходит ко мне, три дня как тому, Алексей Иванович, говорит, пойдем в парк с тобой прогуляемся. Ну, пошли. Только вышли из нашего здания, как повел себя странно: оглянулся на окна нашей палаты, схватил под рукав, отойдем, говорит, подальше. Что за тайны двора мадридского в нашей жизнью покинутой богадельне – от воробушков да грачей…
Отошли, присели на лавочку. Говорит мне на ухо он заговорщиком:
– Знаешь ли, что он пишет?
– Да кто пишет-то?
– Наш-то, Лазарь…
– Да что пишет? Рассказики как рассказики, мне-то что?
– А вот то-то, то-то, что что! – И опять он цап меня за рукав, теребит.
Вижу, что-то неладное с ним творится. Понял он мое беспокойство. Все нормально со мной, говорит, ты дослушай.
Вышло дело вот как: случилось у него расстройство желудка, и в обед все мы, кто в палате нашей, пошли в столовую, и я тоже пошел, а он не пошел, остался.
«…Лазарь в тумбочку всегда запирает тетради свои, а тут, видно, забыл, на пледе оставил. Вот пока вас нет, стало мне любопытно. Нехорошо, конечно, в чужое заглядывать, а все же не усидел. Подошел, взял тетрадь, открыл: подчерк ясный, убористый, хоть и мелкий, – разборчиво. Стал читать… И в начале даже не понял, читаю-то что? Но только почувствовал что-то знакомое… С третьей страницы узнал, и как с ног меня сбило! Все до каждой подробности про меня, что обо мне ни один человек не ведает. И как в детстве упал я с яблони есть, даже бабушке тогда не сказал, а он знает… знает он, понимаешь? Понимаешь ты, что это значит… Откуда? Вся тетрадь про меня! И всего три листа в ней свободные, не исписаны…»
Рассказал и смотрит на меня с ужасом, ждет ответ.
– И к чему это ты, Алексей Иванович, испугался? Кто не падал в детстве с яблони, не дури! – говорю разумное в ответ ему вроде бы, утешаю, а и тоже как-то шепотом, потому что история действительно странная… Необычная…