Никто из нас организацию не выдал. Никто не нарушил присяги и не записался во власовскую «армию». Тогда и началась расправа. Гитлеровцы загоняли военнопленных в машины и увозили. Редко удавалось проститься, пожать руку друга.
С одной из партий привезли в лагерь и меня. На воротах, мы прочли: «Arbeit macht frei» — «Труд делает свободным». Издевательский смысл девиза стал понятен в первый же день. Мы хорошо поняли: здесь освобождают… от жизни.
Ты уже читал о том, что творили в лагерях люди с сердцами, поросшими шерстью. Не буду повторяться.
Просто напишу об одном эпизоде. Наверно, это и есть то самое, что потрясло меня сильнее всего…
Морозным зимним утром в лагерь прибыл очередной транспорт». Из вагонов полетели чемоданы, коляски, детские игрушки. Теперь все это было уже не нужно. Мужчин отделили от женщин и детей. Потом отобрали старых и больных и повели к газовой камере. Колонна обреченных растянулась и поползла темной лентой, пока не исчезла в тумане. Ей вслед неслись отчаянные крики, рыдания. Кто-то пел псалмы.
Днем и ночью пылал крематорий. Еще одну партию «загазовали». Вот такое родилось страшное слово — «загазовать».
Оставшихся разместили в бараках до очередного «отбора».
По соседству с нашим блоком был женский барак. Иногда из него выходили истощенные стриженые женщины, вывешивали для просушки кое-как выстиранное белье.
Кусок тряпки — пеленка. Рядом тряпка — рубашонка. Детские штанишки из какой-то рвани…
Но вот пригрело весеннее солнце, и из барака выползли дети. Молчаливые, испуганные. Ноги-спички. Шея-спичка. Круглый в струпьях шар-голова. И глаза — большие недоумевающие.
Мы спешно стали собирать для них — кто что может. Ломтики хлеба. Крошечные кубики маргарина. Шарфы, шерстяные носки. Кто-то пожертвовал совсем неплохие брюки. Кто-то смастерил из тряпья и куска брезента — потешную куклу.
Можно написать еще одну «Одиссею» про то, как удалось все это передать детям…
Ясным солнечным днем они появились возле барака.
С ними была наша кукла. Дети были разных национальностей и возрастов. Не все понимали друг друга. Но играли. Усевшись, передавали куклу по кругу и что-то лопотали. Сначала тихонько, а потом все громче. Словом — разыгрались. Вдруг кому-то из детей постарше надоела игра, и кукла полетела в сторону. Какой-то малыш, совсем как дома, заплакал и побежал за куклой.
Негромко щелкнул выстрел. Из барака вырвался страшный крик женщины. Стайка детей мигом исчезла в черной пасти барака. А малыш с тряпичной куклой в руке остался лежать на асфальте.
Мы все это видели. Понимаешь?
Короткое детское счастье… Утлой скорлупой качалось оно в этом море страданий. И утонуло…
Это не все.
Прошло несколько месяцев. Многие жильцы бараков исчезли. Дорога была одна — в газовую камеру. А мы еще жили.
В теплые дни дети стали опять появляться у барака. Но теперь они жались к его стене. Кажется, они научились понимать друг друга. И вообще они понимали слишком много для своего возраста.
Мы смотрели на них через окна. Мало помогали им наши скудные пожертвования. Ребра — хоть пересчитывай. Вздувшиеся животы…
Дети иногда играли. Странная это была игра. Слабые они неловко прыгали по очереди на одной ноге и, что-то выкрикивая, подбрасывали и ловили камешки.
Лучше бы я тогда не прислушивался. Девочка в черном подбрасывала желтый камешек, ловила его и напевала на мотив детской считалки: «За-га-зу-ют или нет За-га-зу-ют или нет…»
Вот так играли дети.
СОЛНЦЕ. МАТЬ. СМЕРТЬ
…И белые встают над горем облака… Такие белые, что даже голубые.
Это был обыкновенный весенний день. На деревьях лопались почки, и земля уже не казалась такой серой, и небо было синее-синее — потому, что светило солнце. Жаркое-жаркое желтое солнце. На него так хорошо было смотреть… Оно врывалось в глаза своими лучиками, и глаза начинали улыбаться. На него так хорошо было смотреть…
А на земле стояли люди. Они стояли длинной цепочкой, худые и грязные. Сотни людей стояли в очереди за своим черным куском смерти. Они ничего больше не могли получить на этой земле — они были в концлагере. Сотни людей умирали, каждый по-своему, а солнце каждую смерть освещало одинаково. Оно светило все жарче, небо от него делалось синее, и от этого было еще тяжелее умирать.
Люди молчали. Это молчание, стонущее, громкое, билось в сжатых кулаках людей, умирающих весной, когда небо бывает такое синее, и солнце, желтое и жаркое, скользит по лицу, по глазам, которым скоро ничего уже не доведется увидеть…
Люди молчали. Они уже не могли смеяться смерти в лицо, как им хотелось когда-то.
Их смех постарел в этом лагере, и они не хотели, чтобы, надтреснутый и несмелый, он радовал смерть.
А смех все же раздался.