У самого края ямы, в которую падали мертвые, женщина держала на руках малыша и тихонько, пряча слезы в уголках запавших глаз, щекотала его. Ребенок смеялся звонко, весело, его высоко-высоко подняли, чтобы перед смертью он увидел только это сияющее синевой, улыбающееся небо, и солнце, и верхушки деревьев. Он смеялся за всех, этот малыш. И весь лагерь сумел перед смертью увидеть и небо, и солнце, и деревья. И запомнить. На всю смерть. Навсегда.
Навсегда — смех ребенка.
Навсегда — руки женщины, высоко и нежно державшей его маленькое тельце, руки женщины, которая больше всех и лучше всех на свете любила жизнь, и потому простила ей старость и победила смерть.
СМЕЮЩАЯСЯ СМЕРТЬ
Нельзя, чтобы дитя мучилось.
Одетые в полосатое маленькие узники облепили груду камней и молотками дробили их. Осеннее небо в этот день щадило «рабочую команду» подростков: было безветренно и сухо. Зато пыль набивалась в рот, оседала на ресницах и первом пушке над губой, серой тенью окутывала ноздри.
Тридцать мальчиков. Тридцать номеров. Тридцать молотков.
Работали молча. Лишь иногда в стук металла о камень вплетался надсадный кашель или глухой стон.
Мальчики особым чутьем угадывали приближение эсэсовца Штумпе. Рослый, с неторопливой походкой, Штумпе издали казался добродушным увальнем. Не то вблизи. Густые брови нависали над глубоко запавшими колючими глазами. На ничем не приметном лице часто играло подобие улыбки.
Штумпе появлялся неожиданно. Широко расставив ноги, он останавливался возле мальчиков, вслушивался в ритм работы (в эти минуты старались изо всех сил) и с удовлетворением повторял вслед за молотками: «Цак-цак! Цак-цак! Цак-цак!» Изрыгнув затем порцию отборной ругани, он уходил.
Не часто налеты «Цак-цак» кончались благополучно. Стоило обессиленной руке выпустить молоток, как Штумпе вытаскивал «виновника» и хлестал плеткой. Окровавленную жертву Штумпе швырял на камни и, постукивая плеткой по голенищу, ждал, пока избитый займет свое место и примется за работу. Тогда Штумпе начинал смеяться. Смеялся он с присвистом и при этом похлопывал себя по ляжкам.
Его смех взрывался и после выстрела, обрывавшего жизнь «саботажника»…
Однажды Фроимка из команды мальчиков-каменотесов сказал: «Смерть смеется!». Кличка «Смеющаяся смерть» прилипла к Штумпе.
* * *
…Два-три раза в день взрослые привозили в каменоломню тачку, нагружали ее щебенкой и увозили на дорогу. Там команда «лошадок» трамбовала ее тяжелым катком. Среди «лошадок» был Миша — друг Фроимки, вожак всей команды, насчитывающей шестьдесят подростков.
Когда после отбоя барак погружался в темноту, Миша вспоминал советские кинофильмы. Чаще всего просили его пересказать «Мы из Кронштадта». Миша рассказывал и каждый раз загорался, когда доходил до того места, где ведут на расстрел красных моряков и юнгу. Увлекаясь, он придавал белогвардейцам облик эсэсовцев, которых мальчики видели ежедневно, и многое у него выходило совсем не так как в картине.
— Будем, как те из Кронштадта! — закончил однажды свой рассказ Миша.
— Будем! Будем! — как клятву повторили за ним товарищи.
Появились обрывки бумаги. Откуда — никто точно сказать не мог. Может быть, их передали взрослые, когда приходили за щебнем? Не раз ведь находили ребята на дне тачки и кое-что съедобное…
А карандаш? Но Миша только улыбался и помалкивал о том, как удалось раздобыть карандаш. Пригодились способности Фроимки. Он рисовал на квадратиках бумаги щит с буквами «М и К» («Мы из Кронштадта») и звездочку. Рано утром Миша раздал товарищам эти квадратики. Делал он это так, как в киножурналах Михаил Иванович Калинин, когда вручал ордена. Решили квадратики с буквами «М и К» хранить под «винкелем».[4]
…Фроимка в лагере был недавно, но он быстро освоился с лагерными «порядками». Многое надо было здесь знать, чтобы лавировать между тысячью смертей. Надо всем висело категорическое «НЕТ» и еще угрозы: «расстрел», «веревка», «порка», «крематорий»…
Фроимка устроился на верхней наре. Отсюда можно было сквозь зарешеченное оконце видеть кусок неба и звезды. Случалось видеть и луну. Тогда Фроимка улыбался. (Дома когда-то они, малыши, гадали: что за силуэты там, на луне? Говорили, будто еврейский бог борется с чужим богом.)
«Как же необъятно это море неба и звезд, — думал Фроимка, — и неужели там никого нет, кто бы видел, что делается здесь, на земле?»
Вот и сейчас, ударяя молотком по камню, Фроимка мыслями был где-то далеко. Видения детских игр сменялись картиной уличного боя в тесных кварталах, обнесенных колючкой. Взрыв гранаты…
Фроимка очнулся. «Смеющаяся смерть»!
Да, на обычном месте стоял Штумпе. Лоб Фроимки покрылся холодным потом, руки задрожали, чуть было не выпустив молоток. И тут у него из-под «винкеля» выпал квадратик бумаги… Фроимка и поймал его свободной рукой…
— Хальт! — раздался голос «Смеющейся смерти», и работа мигом прекратилась.
— Ком, ком, — поманил Штрумпе Фроимку. — Что у тебя в руке, паршивец?