Подобно лучу света, прорывающемуся сквозь темные тучи, прозвучал для Крейслера голос Юлии. «Я должна, – сказала она, – я должна еще что-нибудь спеть, милый Крейслер, меня не отпускают. Я хотела бы, пожалуй, попробовать тот прелестный, красивый дуэт, который вы принесли мне в последний раз!» – «Вы не вправе отказать в этом, – вмешалась Бенцон. – Вы не вправе отказывать в этом моей Юлии, милый капельмейстер, садитесь за рояль!»
Крейслер, который был не в силах произнести ни слова, сел за рояль, взял первые аккорды дуэта, как будто захваченный и оглушенный неким странным чувством; Юлия начала: «Ah che mi manca l’anima in si fatal momento…»[36]
Следует сказать, что слова этого дуэта, составленные в обычной итальянской манере, описывали попросту расставание любящих и что с «momento» рифмовались «sento» и «tormento»; что, так же как и в сотне других дуэтов подобного рода, не ощущалось недостатка ни в «Abbi pietade, о cielo»[37], ни в «pena di morir»[38]. Однако Крейслер положил эти слова на музыку в миг высочайшего душевного восторга, и он сделал это с таким пылом, что при исполнении этого дуэта всякий, кого небеса наделили сносным слухом, должен был непременно увлечься. Сочинение это далеко превосходило самые страстные дуэты подобного рода, и так как Крейслер стремился только к высочайшему выражению этого мига, к величайшей выразительности, а вовсе не к тому, чтобы певице было совершенно приятно и удобно петь, то в интонационном смысле дуэт этот звучал вначале несколько тяжеловато. Поэтому Юлия начала робко, почти неуверенно, и Крейслер также вступил не лучшим образом. Вскоре, однако, голоса их устремились в мерцающую высь на волнах напева, будто блаженные белокрылые лебеди, то возносящиеся к облакам, то замирающие в сладостном любовном объятии, нисходя к стремительному потоку аккордов, пока глубокие вздохи не возвестили приближение гибели и пока последнее «addio» возгласом дикой боли не вырвалось, словно кровавый фонтан, хлынувший из растерзанной груди.Во всем кружке не было никого, кого бы не захватил глубоко этот дуэт, – у многих на глазах сверкали светлые слезы; что же до Бенцон, то она уверяла, что даже в театре во время какой-нибудь искусно представленной сцены прощания она ничего подобного не испытывала. Юлию и капельмейстера осыпали комплиментами, говорили об истинном вдохновении, которое снизошло на них, и восхваляли исполненное сочинение, пожалуй, даже больше, чем оно того заслуживало.
Во время пения, кажется, было все же замечено внутреннее волнение принцессы Гедвиги, несмотря на то что она старалась казаться спокойной и даже вообще пыталась скрыть свое внимание к происходящему. Рядом с ней сидела молоденькая придворная дама, краснощекая, равно расположенная и рыдать и смеяться; принцесса Гедвига что-то говорила ей, но, впрочем, ей не удалось получить от фрейлины какого-либо другого ответа, кроме отрывочных слов, произнесенных в страхе перед придворными приличиями. Однако и Бенцон, сидевшей с другой стороны, принцесса шептала все те же безразличные вещи, как будто она вовсе не слушает дуэта; Бенцон же со свойственной ей строгостью попросила ее милостивую светлость воздержаться от дальнейшей беседы впредь до окончания дуэта. Теперь, однако, принцесса заговорила иначе, все лицо ее запылало, глаза сверкали, голос ее звучал так громко, что заглушил комплименты всех присутствующих. «Да будет также и мне теперь позволено высказать свое мнение. Я признаю, что дуэт как сочинение представляет собой известную ценность, что моя Юлия великолепно пела, но правильно ли, верно ли, что в уютном кружке, где превыше всего следует ставить радушие и развлечение, где музыка и речь должны струиться, как сладко журчащий ручей среди цветочных клумб, правильно ли, что нам тут исполняют столь экстравагантные мелодии? Они ведь так терзают душу, впечатление от них настолько сильно, что нам лишь с величайшим трудом удается его развеять? Я старалась не слушать, старалась не впускать в грудь свою дикую боль преисподней, которую Крейслер со свойственной ему иронией, легко уязвляющей нашу чуткую душу, воплотил в звуках, но никто не разделял моего страха. Я охотно выставляю напоказ свои слабости, чтобы вы, как обычно, посмеялись над ними, господин капельмейстер, я охотно признаю́, что неприятное впечатление, произведенное вашим дуэтом, сделало меня совершенно больной. Но неужели же не было Чимарозы или Паизиелло, чьи сочинения писаны именно для увеселения общества?»