Всякая женщина рано или поздно понимает, что род – это дом, в котором суждено родиться и умереть, а родители – стены той единственной комнаты, в которой родился и умрёшь ты. Джуда поняла это, глядя на своего приятеля, о котором знала, что мать оставила его отца, когда чадуне не было и семи месяцев от роду. Приятель походил на человека, выросшего в комнате без одной стены: он боялся яркого света и щурился в темноте, он не мог смотреть в глаза ни одной женщине, потому что в каждой видел свою мать, и не умел пожать руку мужчине, потому что никто не научил его это делать. Когда он был маленьким, он боялся гусей и выкапывал из клумбы луковицы тюльпанов, а потом сажал их обратно корнями вверх. Джуда вспомнила, как читала в какой-то книге про дом, куда попала бомба, и от комнаты на третьем этаже остались лишь стена и книжный шкаф, из которого одна за другой падали книги. Приятель был похож на этот шкаф: он шатался на ветру, и книги падали из него, потому что ничто их не держало.
«В каждом младенце зашита не только его собственная смерть, но и смерть восемнадцати его потомков», – подумала тогда Джуда и решила, что не хочет быть комнатой, а уж тем паче одинокой стеной, потому что в её собственной комнате был бардак и трескалась штукатурка. Тогда она простила своих нерождённых потомков и пожелала, чтобы они также простили её, оставила приятеля, с которым спала к тому моменту год, и с этого дня её карьера пошла в рост, как тесто на свежих дрожжах, а в постели её больше никто не задерживался дольше этого срока.
Это было в Москве спустя много лет с тех пор, как она снова стала ездить в Питер после краха собачьего бизнеса. Она ездила тогда на Литейный. На Литейном торговали книгами. В хорошую погоду букинисты толклись у поребриков, как корабли на приколе. И Джуда толклась с ними. Скоро она знала ценность еров и ятей, отличала по запаху год издания, могла по желтизне страниц определить, в каких условиях прожила книга последние сто лет. Там же, чуть в стороне, стояли скромные торговцы советскими изданиями. Они были в десятки раз дешевле, но их брали. Во многих книгах на первой и семнадцатой страницах проступали овальные оттиски библиотек разорённых училищ, военных частей и больниц, где люди читать больше не собирались. Видя всё это, Джуда пришла к выводу, что выпускать в мир книги гораздо выгодней и безопасней, чем собак, и на следующей неделе в воскресенье стояла там со своими Толстым и Достоевским.
Ей не было стыдно торговать книгами, которые она читала: казалось, что она просто отпускает писательские мысли, как птиц. А вот продавать книги, которые ещё не прочла, она считала кощунством. И потому она снова взялась за чтение, и так перечитала всё, пока книги дома не кончились.
Тогда Джуда пришла в школьную библиотеку, где сидела мать, и сказала:
– Ты убила моих собак, не убивай моё будущее, – и объяснила, что ей от неё надо.
После этого разговора мать не обмолвилась с ней ни словом неделю, потому что считала себя интеллигентным человеком, а интеллигентный человек, по ее убеждению, не способен украсть. Но через неделю она вернулась домой с опустевшим сердцем, неся под юбкой, как нежданного ребёнка, первый том «Войны и мира» – и так повелось. Она отдавала книги дочери, по-прежнему не произнося ни слова, и ложилась спать, не гася в комнате свет. Шесть дней она приносила книги, и Джуда прочитывала то, что ещё не читала, а на седьмой день они ехали в Питер и вставали на Литейном. Торговала Джуда. Она умела рассказать о книге так, что её можно было уже не читать, но поставить на полку как памятник. Мать никогда не приближалась к ней. Каменея от стыда, она стояла в стороне, как фарфоровая статуэтка, и боялась поднять глаза. Джуда поняла тогда, что она старше своей матери и это ей суждено обустроить её будущее, а не наоборот.
Так оно и вышло. На Литейном Джудину мать увидел её старинный приятель – дядя с гнедыми усами. Увидел, узнал и пригласил к себе в гости – и мать, и Джуду, и книги, которые в тот день не продали. Дядя был доцент, не женат, жил с родителями в старой квартире. Из их окна был виден музей Достоевского. На кухне, пока Джуда пила чай, глядя на дядю поверх чашки, мать стала совсем будто неживой. Она отвечала на вопросы так же, как из худого крана капала вода, и была в тот момент прекрасна, как фарфоровая балерина, что крутится на одной ноге, когда открываешь шкатулку.
Это увидела Джуда.
Это увидел и дядя-доцент.
Шкатулку открыли – балерина затанцевала. Теперь шесть дней она обмирала на работе, а на седьмой у неё загоралось лицо. Она помогала Джуде донести книги до Литейного, хлопотала, раскладывая их на клеёнке, а после уходила к дяде – больше ей не нужно было изображать изваяние. Глядя ей вслед, Джуда чувствовала себя и старше, и толще, и дурней.