– И что такого? Обычная телега о личном спасении.
– Обычная? Обычная, да?! – Холодов взвился так, что вскочил. Цезарь кинулся к нему, перехватил за плечи, усадил обратно. – Эта сука людей на смерть подстрекает! Ты что, не поняла?! Не поняла, да? Это вот они, это вот такие, как они, Славку моего! Славку! Суки! Падлы! Убью! Голыми руками! Всех по– убиваю!..
Он бился в руках у Цезаря, как рыба. Как большая нелепая рыба. Бился и бился. Аж глаза на лоб вылезли. Я оторопела. Стояла. Смотрела. Юлик сзади кивнул на фотографию в рамке. Стоило её раньше в руки взять, чтобы всё понять.
Владислав Холодов, тринадцать лет. Спрыгнул с балкона недостроенной высотки соседнего города М-ский. На стене балкона, откуда он прыгал с товарищем, нашли надпись белой краской: «
…И вот он бьётся в руках Цезаря, как рыба. Как полузадохнувшаяся, бледная рыба, теряя силы и всю свою ненависть. Плачет как больной или пьяный. Я поставила рамку на стол. Кивнула Юлику на дверь. Тот посмотрел на Цезаря и поднялся. Я пошла к выходу.
– Последний вопрос, – говорил Юлик, пока Цезарь сажал расслабленного, почти неживого рыдающего Холодова на стул. – Этот, зелёный, ничего не оставлял?
Холодов хлюпал и шумно втягивал воздух, будто в лёгких была дыра.
– Ничего? – спросил Цезарь настойчивей.
Холодов покачал головой.
– Хорошо. Оружие сдай, – сказал Цезарь.
– Там. – Холодов безвольно махнул на диван. – Сзади. У стенки.
Цезарь отодвинул диван, скрылся за ним. Вынырнул с тряпкой в руках. Угадывалось тяжёлое.
– Запомни: сейчас тебе ничего не будет, – сказал он, склонившись к Холодову. – Но если ещё раз попадёшься – труба. Усёк?
– Ладно. Идём, – кивнул Юлик. Ему тоже, похоже, стало противно. Потом он что-то вспомнил, вернулся к столу, написал на обрывке газеты.
– Если зелёный явится, звони. Сослужишь государственную службу.
Холодов уже и не видел его, и не понимал. Будто накачанный лекарством, он сидел бледный, безвольный.
– Славка! – взвыл, когда мы были в дверях. – За что? Славка! За что? Славка! За что, за что, за что?!
Мы вывалились на площадку и припустили вниз, не дожидаясь лифта.
Машина тронулась сразу. Мы молчали, неприятное чувство коснулось всех. Машина медленно, вперевалочку выползала из серого тоскливого ада, миновала гаражи, миновала бараки, и за окном пополз неопрятный пустырь, когда Цезарь вдруг сказал:
– Шеф, притормози.
Остановились. Цезарь вышел. Слева был искусственный пруд, рассадник комаров. Над ним летали и истошно вопили чайки. На берегу в извечной позе непобедимого терпения сидел одинокий рыбак. Цезарь подошёл к самой воде, размахнулся и выкинул пистолет. Чайки взлетели с визгливым гвалтом.
Почему же, собственно, самоубийцы? Не спрашивайте меня, я не знаю. Мы с Яром стараемся не думать об этом. Не думать и не задавать себе такой вопрос. Потому что, если я начинаю думать, у меня шевелятся на голове волосы. Ведь если у них есть жизнь – к чему им смерть? И если они хотят смерти, если они настолько вольны и свободны, что выбирают смерть, зачем им мы? И почему человек проверяется только в момент наивысшего напряжения? И отчего наивысшее напряжение связано с выбором между жизнью и смертью? Не всегда, конечно. И всё же исключения только подтверждают правило. Обычно человек должен стать на порог, и тогда всё в нём освещается, становится выпукло и ясно. И нам, стоящим у него за спиной, легко решать, есть ли в нём настоящее, ценное, что перевернёт мир, спасёт человечество или хотя бы осветит жизнь на расстоянии десяти метров. Есть или ничего не осталось, и этот шаг самый верный и единственно возможный.
Вот за этим мы здесь. За этим и за чем-то ещё, но это уже сверхзадача, легенда об избранном. Я не к тому.