Он поцеловал футляр и вручил его мне. Потом обвел рукой полки, заставленные книгами, на которые уходили его скромные сбережения. Отец разыскивал и покупал сочинения любимых авторов и в конце концов, возместив почти
все потери, собрал внушительную библиотеку не хуже той, что разорили после его ареста. Были там труды Гиппократа, Галена, Горация, Плиния, Везалия и Цицерона. Имелись и новые приобретения: «Сокровище истинной хирургии», «Справочник противоядий», «Беседы о лечебных травах и лекарствах Индии», «Десять привилегий беременных женщин»[66], а также медицинский словарь. Рядом стояли трактаты по юриспруденции, истории и христианской теологии, книги о свойствах камней. Особое место занимали литературные произведения, в частности «Комедии» Лопе де Веги.— Все это твое, — сказал отец.
Затем указал на
— Я купил его для того, чтобы ты мог доставить себе удовольствие и опровергнуть все доводы епископа Бургоса. Только не делай пометок на полях, не то угодишь на костер.
Папе было трудно дышать. Я напоил его с ложечки водой и приподнял, подложив под спину все имевшиеся подушки, но это не помогло: кожа приобрела синюшный оттенок, язык и губы пересохли, даже конъюнктивы помутнели.
Чувствуя неумолимое приближение смерти, он, задыхаясь, сжал мне руку и попытался что-то сказать. Приникнув ухом к бескровным устам, я разобрал имена Диего, Исабель и Фелипы, пообещал разыскать брата и заверил, что у сестер все хорошо, ведь они в Кордове, в монастыре.
На глаза мне навернулись слезы. Чтобы скрыть от умирающего свое отчаяние, я отвернулся и стал помешивать отвар, кипевший в котелке.
Из последних сил папа улыбнулся удивительной, светлой улыбкой. И. делая между словами судорожные вдохи, торжественно проговорил:
—
Он в изнеможении опустился на подушки. Закрыл глаза. Я смочил ему рот, взял полотенце и стал обмахивать, пытаясь облегчить удушье. Началась мучительная агония.
Отец шарил руками по одеялу, нащупал мою руку и ласково погладил.
— Береги себя… сынок.
То были его последние слова. Лицо посинело, веки опухли. Прерывистое дыхание прекратилось. А глаза все продолжали изумленно смотреть на что-то у меня за спиной. Прежде чем закрыть их, я проследил за неподвижным взглядом: на гвозде у двери желтел ненавистный санбенито.
Я убрал лишние подушки. Синюшность исчезла, папа больше походил на спящего, чем на умершего. Теперь можно было дать себе волю, стыдиться некого. И я закричал, завыл, зарыдал, захлебнулся слезами. А выплакавшись, прошептал:
— Отдыхай, папа. Ни ищейкам, ни палачам теперь тебя не достать. Господу ведомо, что ты прожил достойную жизнь. Господу ведомо, что Диего Нуньес да Сильва был верным сыном Израиля.
Умывшись, я в задумчивости стал мерить шагами комнату. Никто не должен знать, что папа умер иудеем. Следовало устроить бдение и похоронить покойного, как того требовала навязанная ему роль. То, что человек отошел в мир иной без исповеди и соборования, многим могло показаться подозрительным. Жизнь оборвалась, но мучительный фарс не закончился.
Я смял одеяло и оставил папино лицо открытым, как будто он просто забылся сном, а потом побежал за священником. К счастью, лицедействовать не пришлось: тот, кто горюет об умершем родственнике, мало отличается от того, кто удручен его недугом. Святой отец всплеснул руками, увидев мое заплаканное лицо. Я сказал, что надо спешить: у отца разболелось сердце. Мы помчались по темным улицам. Падре отдувался и на бегу выкрикивал слова утешения.
Увидев в кровати бездыханное тело, он в растерянности уставился на меня. А я, не таясь, снова заплакал. Дальше все пошло как по писаному, но, разумеется, под бдительным присмотром свидетелей: пары цирюльников, угрюмого больничного аптекаря, расстроенного священника и могильщиков.
91