А когда меня свезли в Пафнутьев монастырь, тут келарь Никодим сперва был добр до меня в первый год, а в другой привоз стал, горюн, жесток: задушил было меня, завалил и окошки, и дверь, и дыму некуда было идти. Тошнее мне было земляной тюрьмы: где сижу и ем, тут и ветхое всё – срание и сцание; проветрить откутают, да и опять задушат. Добрый человек, дворянин, друг, Иваном зовут, Богданович Камынин181
, вкладчик в монастыре, ко мне зашёл да на келаря покричал и лубьё и всё без указу разломал, так мне с тех пор окошко стало и отдушина. Да что на него, келаря, дивиться! Все перепились табаку того, что у газского митрополита шестьдесят пудов вынули напоследок182, вместе с домрой да иными запретными в монастыре вещами для тайных игр. Согрешил, простите! Не моё то дело, то ведают они сами, своему владыке стоят или падают. То у них были законоучители и любимые риторы.У того же Никодима-келаря на Велик день183
попросился я ради праздника отдохнуть, чтоб велел, двери отворя, посидеть. И он, меня изругав, отказал жестоко, как ему захотелось; потом, придя в келью, разболелся. И маслом соборовали, и причащали (его), – когда-никогда вздохнёт. То было в светлый понедельник. В ночь же ту на вторник пришёл ко мне тот келарь с Тимофеем, келейником своим; идучи в темницу, говорит: «Блаженна обитель, блаженна и темница, таковых имеет в себе страдальцев! Блаженны и узы!» И пал передо мною, ухватился за цепь, говорит: «Прости, Господа ради, прости! Согрешил пред Богом и пред тобою, оскорбил тебя, и за это вразумил меня Бог». И я говорю: «Как вразумил, скажи мне!» А он опять: «А ты-де сам, придя и покадив, меня пожаловал, поднял, что-де запираешься! Ризы-де на тебе светлоблистающие и зело красны были!»А келейник его, тут же стоя, говорит: «Я, батюшка-государь, тебя под руку вёл, из кельи провожая, и поклонился тебе». И я, уразумев, стал ему говорить, чтобы он другим не рассказывал про сие. Он же со мною советовался, как ему впредь жить по-христиански: «Или-де мне велишь покинуть всё и в пустынь пойти?» И я ему понаказывал и не велел ему келарства покидать, только хотя бы втайне старое благочестие держал. Он же, поклонясь, пошёл к себе, а наутро за трапезою всей братье рассказал. Люди же бесстрашно и дерзновенно ко мне побрели, благословения у меня прося и молитвы; а я их словом Божиим пользую и учу. В то время и враги кои были, и те тут помирились. Увы мне! Когда оставлю суетный сей век! Писано: «Горе, емуже рекут добре вси человецы»184
. Воистину, не знаю, как до края доживать. Добрых дел нет, а прославил Бог; да то ведает он – воля его!Тут же приезжал и Феодор, покойник, с детьми ко мне побывать185
и советовался со мною, как ему жить: «В рубашке ль-де ходить или платье вздеть?186 Еретики-де ищут меня. Был-де я в Рязани, у архиепископа Лариона187 в оковах сидел, и зело-де жестоко мучили меня; редкий день без побоев плетьми пройдёт; а нудили-де к причастью своему; и я-де уже изнемог и не ведаю, что делать. В ночи в горести великой молился я Христу, чтоб он меня избавил от них, и всячески долго докучал ему. И вот-де цепь вдруг грянула с меня, и двери-де отворились. Я-де Богу поклонился и побрёл из палаты вон. К воротам пришёл, – ан и ворота отворены! Я-де и пошёл путём. К свету-де уж далеконько дорогою бреду. А тут двое на лошадях погонею за мною бегут. Я-де-таки подле края дороги бреду: они-де и пробежали мимо меня. А вот-де стало рассветать, – едут навстречу мне назад, а сами меня бранят: “Ушёл-де, блядин сын! Где-де его возьмёшь?” Да и опять-де проехали, не видали меня. Я-де помаленьку и в Москву прибрёл. Как ныне мне велишь: туда ль-де снова мучиться идти или-де здесь от них таиться? Как бы-де Бога не прогневить».Я, подумав, велел ему платье носить и посреди людей, таясь, жить.