Узкая улица была буро-апельсинового цвета, мягкой после дождя, но не сырой. По всей ее длине расположились разукрашенные кабинки проституток, чьи захватывающие дух мраморные тела были скромно выставлены в дверях этих юдолей греха, словно на пороге гробниц. Они сидели на треногих стульях, выставив ноги на тротуар.
Необычное освещение придавало всей сцене привкус бессмертного романа — вместо того, чтобы освещаться сверху электрическим светом уличных фонарей, вся улица подсвечивалась множеством ацетиленовых ламп, стоящих на земле. Лампы отбрасывали голодные, рыщущие блики, падающие на укромные углы и выступы «кошачьих» домов, на глаза и носы их хозяек, на непобедимую мягкость мохнатой темноты. Я медленно передвигался среди этих человеческих соцветий, сознавая, что город, подобно человеку, коллекционирует свои предрасположенности, аппетиты и страхи. Город мужает, превозносит своих пророков, впадает в маразмы, стареет и становится одиноким. Не понимая, что город умирает, живущие в нем по-прежнему сидели на улицах, словно кариатиды, поддерживающие темноту с муками загробной жизни на лицах, бессонно наблюдая за бесконечным течением времени; охотники за вечностью…
Невдалеке показалась кабинка, раскрашенная голубыми цветочками, тщательно и точно нарисованными на персиковом фоне. На пороге расположилось богатырского роста иссиня-черное дитя негритянского народа. Негритянке было на взгляд лет восемнадцать, одета она была в красную фланелевую ночную тунику. Голову женщины украшал венок из нарциссов, резко контрастирующий с густыми черными волосами. Ее руки бесформенной массой неподвижно лежали на коленях — полный подол отрубленных пальцев. Она напоминала толстого черного кролика, сидящего у входа в нору.
У соседней двери — женщина, хрупкая, как листочек, за ней — другая, похожая на химическую формулу, страдающую от анемии и никотина. На каждой стене видны были талисманы квартала и страны — оттиск пальмы с развесистой кроной, старающейся преуменьшить ужас, пронизывающий темноту города. Я шел мимо них, слушая призывные голоса, похожие скорее на воркование голубей, звуки которых наполняли улицу монастырским покоем. Предлагали они вовсе не секс, такие одинокие среди желтых огней, а как истинные жители Александрии — полное отстранение от действительности и бездну физической неги.
Порыв морского ветра привел в движение хрупкие перегородки, двери, занавески и крыши прибежищ греха. Один из домиков был виден насквозь — ветер приподнял штору — просматривался задний двор с одинокой пальмой. Около нее, освещенные неверным светом камелька, на табуретах разместились три девушки, одетые в рваные кимоно. Они тихо беседовали, грея у огня кончики пальцев. Они казались столь увлеченными, столь нереальными, словно сидели в степи вокруг походного костра.
(Почему-то пришло воспоминание о леднике, на котором Нессим хранил шампанское, мерцающем сине-зеленым светом, словно древний карп в знакомом пруду. Чтобы отогнать видение я поднес к лицу рукав, все еще сохраняющий след духов Жюстины.)