На соседнем стуле я обнаружил феску, которую зачем-то натянул на голову. Она была теплой и липкой изнутри, широкий кожаный ободок плотно охватывал голову. «Хочу знать, что это значит на самом деле», — сказал я, обращаясь к зеркалу, трещины на котором были небрежно заклеены липкой бумагой. Я имел в виду всю дурноту секса, акта прорыва, сводящего мужчину с ума, прорыва сквозь существо с парой грудей и le croissant[32]
— на цветистом языке Леванта. Доносящийся изнутри звук усилился, были слышны стоны и скрип — мелодия, составленная из человеческих голосов и потрескивания древней кровати. Вероятно, это было то же неразборчивое действо, которое Жюстина и я совершали с тем миром, к которому принадлежали. В чем различие? Как далеко унесли нас чувства от истины простого звериного акта? Какую ответственность несет изощренный мозг с его извечным catalogue raisonne[33]. Я хотел получить ответ на вопрос, на который невозможно ответить, но я так жаждал определенности, что мне казалось, что если удастся совершить прелюбодеяние в его природном естестве, из научных соображений, а не из любви, без давления со стороны общества и собственного мозга, то я познаю правду собственных чувств и желаний. Нетерпение подталкивало меня и, подняв штору, я шагнул в комнатушку, скупо освещенную неверным, колеблющимся светом парафиновой лампы.Кровать оказалась захваченной бесформенной массой плоти, которая двигалась одновременно во многих местах, шевелилась, напоминая муравейник. Мне не сразу удалось рассмотреть бледные и волосатые конечности пожилого мужчины и его партнершу — с головой, увенчанной клочьями черных волос, свисавших с края неопрятного матраса.
Мое внезапное появление, которое они приняли, очевидно, за полицейский рейд, испугало их, заставив замолчать. Мне показалось, что муравейник вдруг внезапно опустел. Мужчина издал горловой звук и исподлобья посмотрел на меня, затем, видимо, пытаясь не быть узнанным, спрятал голову меж гигантских грудей женщины. Было невозможно объяснить им, что меня интересовало лишь то, чем они до этого занимались. Я решительно, но в то же время, как бы извиняясь, подошел к кровати, ухватился за ее ржавую спинку и с выражением, носившим, как мне казалось, печать заинтересованности ученого-исследователя, уставился на кровать. Взгляд мой, однако, не встретил на своем пути ничего, я уже забыл о существовании этих двоих — я видел лишь себя и Мелиссу, себя и Жюстину. Женщина подняла на меня большие, влажные, иссиня черные глаза и что-то сказала на арабском.
Двое лежали на кровати, подобно жертвам какого-то ужасного происшествия, их тела неловко переплетались самым немыслимым образом словно пытаясь новым, неведомым человечеству образом, выразить какие-то свои мысли. Положение их тел, такое нелепое и бесформенное, казалось результатом первой попытки какого-то эксперимента, которое после многолетних опытов, вероятно, превратится в новую позицию, столь же захватывающую, как и балетная. Тем не менее, я понял, что это их положение являлось неизменным, как данное свыше — навсегда, эта внутренне трагическая и неуклюжая позиция совокупления. От нее произрастали все добродетели любви, которые воспевали поэты и сумасшедшие, оттачивая сложную философию вежливой разборчивости. От нее исходило все липкое и безумное, от нее рождались отвратительные и безумные лица унылых супругов, спаянных как бы спина к спине, подобно шавкам, неспособным разъединиться после коитуса.
Я удивился, услышав собственный негромкий надтреснутый смех, который, однако, приободрил эти подопытные существа. Мужчина слегка приподнял голову, всего на несколько сантиметров, и внимательно слушал, словно пытаясь убедить себя, что полицейский не способен издать подобные звуки. Женщина по-новому оценила меня и улыбнулась. «Подождите минутку, — закричала она, указывая бледной рукой на дверь, — я быстро освобожусь». Мужчина же, словно пристыженный ее тоном, сотворил несколько конвульсивных движений, будто паралитик, пытающийся сделать пару шагов. Им управляли не требования естества, а этикет. На его лице появилось выражение избыточной вежливости — как у человека, уступающего свое место в переполненном трамвае ветерану войны. Женщина издала хрюкающий звук и вцепилась в края матраса.
Покинув парочку, столь неудобно сплетенную между собой, все еще продолжая смеяться, я вышел на улицу, чтобы еще раз обойти квартал, в котором по-прежнему кипела реальная жизнь мужчин и женщин. Дождь прекратился, влажная земля издавала мучительно приятный запах глины, тел и увядающего жасмина. Я медленно двинулся вперед, испытывая чувство глубокого смущения. Мысленно я пытался воплотить в слова свои впечатления от этого квартала Александрии, зная, что вскоре он будет забыт и посещаем только теми, чье прошлое было так или иначе отравлено городом, будет цепляться за воспоминания стариков, словно запах духов за старую горжетку. Лишь три слова сумел я подобрать — Александрия, столица Памяти.