Когда он перечислял злаки поимённо и указывал, чем они друг от друга отличаются, он испытывал удовольствие, дополнявшее радость математики. Сколько он себя помнил, называние трав и вообще растений всегда было частью его жизни. Уинифред научила его, как называются наиболее распространённые полевые цветы; переносимая ветром пыльца злаков попадала на слизистую носа и горла и раздражала её; от этого непрошеного вторжения воспалённая плоть выделяла влагу, содрогалась и саднила. Теперь же он знал имена злаков, умел их классифицировать, мог ясно представить. Злаковые имеют «цветки либо с тычинками и пестиками, либо только с тычинками или же только пестиками; могут быть и бесполые цветки, то есть без тычинок и пестиков; один, два или более цветков заключены в две плёнки или оболочки, именуемые чешуями, и образуют колосок». «Стебель злаков часто называют „соломина“; он имеет цилиндрическую или близкую к цилиндру форму (ни в коем случае не треугольное сечение), внутри полый, имеет узлы…»
Отчего написание таких текстов может приносить глубокое удовлетворение? Или даже ещё более простых, какие создавал Маркус, — списков, снабжённых рисунками:
Alopecurus
— лисохвост;Phalaris —
канареечник;Phleum —
тимофеевка;Lagurus —
зайцехвост;Milium —
бор;Gastridium —
пузатик;Polypogon —
многобородник;Aira —
айра;Arrhenatherum —
райграс;Hierochloe —
зубровка;Panicum —
просо;Poa —
мятлик луговой;Briza —
трясунка;Cynosurus —
гребенник;Triticum —
пшеница;Lolium —
плевел;Anthoxanthum —
душистый колосок.Этим летом мир вообразился Маркусу в виде сферы, не только опутанной огромной сеткой корней и текущих вод, не только отмеченной зыбучими песками и высокими горами, но и окружённой некой человеческой любовью; любовь эта не присваивала, не поглощала, даже не очеловечивала, а просто называла
все многообразные вещи, открытые взору, чтобы можно было ещё яснее их разглядеть. Маркус лежал ночью в постели и видел этот шар, испещрённый бессчётным множеством сверкающих точек-имён; и видел себя, как идёт он всё дальше и дальше вглубь цветущего летнего луга. Этот луг — не море страшного, нерасчленённого света, и не место, где можно уговорить Руфь полежать с ним рядышком на траве, и не препятствие на пути, которое нужно преодолеть, а просто луг, луг сам по себе, со всеми полыми стеблями обретших имена злаков, что блестят переливчато в своей отдельной уникальности: poa, panicum, arrhenatherum, anthoxanthum, phalaris. В этот миг он совершенно не понял бы экзистенциального ужаса Жана Поля Сартра перед бесформенной инакостью корня каштана; в своём умонастроении, в своём возрасте он ни за что бы не согласился с сартровским ощущением, что материя, дескать, ускользает от попыток её назвать, выпячивается за пределы имени, становится всепоглощающей, и поэтому бесполезно утверждать, что небо голубое, бесполезно считать каштаны и отличать их от платанов. Геометрия теперь жила для Маркуса в самом составе вещей: и в его сознании, и в стеблях злаков, цилиндрических (ни в коем случае не треугольного сечения). Было время, когда он едва спасался от ужаса при виде взрытой земли в игровом Дальнем поле, которое превращалось в смертоносное минное поле под Пашендейлем[229], — тогда он мысленно чертил спасительные проходы, соединяя старые, чуть живые меловые разметки со створками ворот. Теперь же он думал: маки растут на полях Фландрии так пышно и в таких больших количествах, может быть, потому, что в изрытой минами и снарядами земле семена больше подвержены воздействию солнечного света.