Когда я начинала писать эту книгу, я задумала её как роман, точно всё именующий
. Я хотела сочинять так, как, по мнению поэта У. К. Уильямса, должны слагаться стихи: «Не из идей слагайте — из самих вещей»[230]. Я даже думала попробовать писать без фигур речи, но от этого плана пришлось отказаться уже на начальном этапе. Хотя можно было попытаться называть вещи, не прибегая к метафоре, описывать просто и ясно, распределять по категориям, отличая один образчик от другого, вот arrhenatherum, а вот les jeunes gens en fleur. В этой гипотетической книге был бы упор на имена существительные, на называние как таковое, и, кроме того, думается, на прилагательные — эти никем не жалуемые классификаторы. В пору своих письменных экзаменов Маркус пребывал в таком состоянии, что его приводили в восторг не слияния зрительных образов, а ясные, отчётливые мысли. Ему нравилось перечислять видовые признаки, то есть признаки представителей определённого вида. А в мире Фредерики и её экзаменов всё было иначе. Она затейливо рассуждала о высказанной Т. С. Элиотом идее: поэт — катализатор в «химической реакции» между образами; о взглядах Кольриджа на природу символа (символ отражает общее в частном, видовое в родовом и одновременно универсальное в конкретном); о платоновской аллегории пещеры и огня-света; о тропах Расина — огонь в крови Федры, ставший ядом, потемневшее солнце. Среди филологов считалось почти неоспоримым, что строить образы на уподоблении вещей друг другу — значит обладать великой силой, быть своего рода богом в миниатюре, созидающим новые цельности. Приятели Фредерики уцепились бы за то, что Маркус, с занятными фактами в своей биографии, решил писать о клейстогамном цветке; они провели бы здесь аналогию и подумали бы, что поняли о Маркусе нечто важное. В действительности же такие мгновенные сопряжения разных вещей могут лишь мешать объективности взгляда.Адам в Эдемском саду нарекал имена образцам флоры и фауны (а ещё, предположительно, камням — большим и маленьким; возможно, также газам и жидкостям, атомам и молекулам, протонам и электронам). Но, даже давая имена, мы не можем удержаться от метафор. Взять, например, те же злаки, так чётко отделённые друг от друга в языке. Что их имена, как не маленькие метафоры? Gastridium —
пузатик, от греческого gastridion — небольшая припухлость, вздутие. Aira — айра, от греческого airo — разрушать (то есть «разрушительная трава»). Panicum — просо, от латинского panis — хлеб, потому что зёрна проса можно перемолоть и употребить в пищу. Arrhenatherum образовано от греческого arrhen, мужской, и ather, ость, — мужская ость. Поэтому-то мне и захотелось поместить это растение в пандан к юношам в цвету, les jeunes gens en fleur. Ещё вот, например, душистый колосок, anthoxanthum: anthos — цветок, xanthos — жёлтый, с ним рядом канареечник, phalaris, от греческого phalos — светящийся, — и не создаётся ли сразу картина полей, пронизанных светом?В эпоху Возрождения было распространено представление о языке как о дарованной нам Богом системе символов, описывающих или называющих вещи (которые и сами своего рода язык); языковые символы — словно иероглифы, начертанные Создателем на поверхности вещей; так, например, названия «солнечных» цветов — подсолнуха и гелиотропа — символизировали духовную истину, которую познаёт душа, обратившись к Источнику света и жизни. При этом частью Божественного языка, Слова, одушевляющего нерасчленённую материю, почитались и некоторые довольно произвольные соответствия слов и вещей, обусловленные узостью или излишней пристальностью нашего личного взгляда, а также гипотетические соответствия, изучаемые учёными в попытках установить законы роста, света, движения, тяготения. Но злаки, в названиях которых спрятаны эти маленькие метафоры, к такой материи явно не относятся: метафоры злаков возникли из-за простой и непреодолимой тяги человека к выявлению связей и сходства (лисохвост, зайцехвост, пузатик), — можно даже капризно отобразить их в зеркале поэзии (чем трясунка — не Трепет, panicum —
не Смятение, phalos — не Сияние?). Как говорил Винсент Ван Гог, в нашем мире оливковые деревья — это прежде всего оливковые деревья и не должны становиться символами чего-то другого; то же можно сказать и о кипарисах, подсолнухах, пшенице, человеческой плоти. (Впрочем, Винсент не сумел отогнать от всех этих вещей культурные метафоры, которые подкрадываются и становятся неотделимы, словно тени, заменяя — чуть было не сказал он — прежние нимбы предметов.)