…Стефани начинала чувствовать себя грязной оборванкой. Лёжа на спине на постели, затылком на подушке, она чувствовала противную клейкость своих волос. В промежности, там, где было надорвано, саднило. Живот, который тогда,
Самое неприятное в родильном отделении: хотя полагалось лежать в постели — и, собственно, ничего другого не делать, — всё устроено здесь было к тому, что ни спать, ни отдыхать возможности не давали. Частично это было связано с распорядком, почти казарменным. В пять утра ночная смена сестёр шумно вносила утренний чай, не думая, нужен ли он кому. Время между этим чаем и очень ранним завтраком, при попечении уже следующей, дневной сестринской смены, разделялось на краткие бессонные фрагменты: хождение в судно, умывание лица, кормление ребёнка. После завтрака наступали: уборка кровати, спринцевание горячим антисептическим раствором, купание ребёнка. Серая ночь тянулась вереницей скулящих свёртков, вносимых на полуночное кормление, под нескончаемый свистящий шёпот чьих-то тревожных разговоров: мол, что же делать, если ребёнок лежит на руках безучастно, спит беспробудным сном или, того хуже, закусывает сосок остренькими дёснами, дёргает в сторону — но не сосёт, лишь плачет, плачет не переставая…
Няни смягчали, но одновременно и увеличивали этот естественный страх матерей перед младенцами или, может быть, страх
Но они же очень и донимали своими правилами и нравственными клеймами. Младенец должен сосать с аппетитом все предписанные десять минут — не более, иначе у матери потрескаются соски, но и не менее — иначе ребёнок не будет набирать вес. Они грабастали своих маленьких пленников, легонько шлепали по щекам, сжимали им на соске дрожащие губки, прилаживали детей к неподвижной груди как пиявку, водили их рыльцами по соску, словно учили щенков или котят. Малыши, которые не поддавались этой учёбе, получали нелестное прозвище «лодырей». Тех младенцев, что слишком часто просили есть или любили уснуть у матери на руках, обзывали «набаловышами» — и стращали матерей: мол, не успеете опомниться, как «этот обрюток над вами волю заберёт, вот тогда нервы помотает!». Няни обесчеловечивали младенцев. В два часа ночи, на руках у сердитой няни, в глазках Уильяма не было никакой тайны — лишь животная поволока, жадность, предвкушение еды.
«Мамочки» были настолько же неряшливы, насколько няни являли собой аккуратность. Няни пахли детской присыпкой, спиртовыми растворами, дезинфицирующей жидкостью; «мамочки» — нутряной кровью, затхлым табаком, ароматным тальком да кислым молоком, что густо запекалось на марлевых прокладках, за круглыми ставенками лифчиков для кормления.
Когда бы Стефани ни вошла в туалет, там всегда находились две или больше этих молодых мам: они стояли, облокотясь на сжигатель гигиенических прокладок, в прорешки, между кнопками их легкомысленных, с медового месяца уцелевших нейлоновых халатиков, так и норовила высунуться располневшая плоть, в ярко и грубо накрашенных губах тлела сигарета. Это были настоящие распустёхи, что вполне подтверждалось их неопрятно распущенными волосами; ничуть не стесняясь и не чинясь, они готовы были без конца трепаться об ужасах хирургии и акушерства, их разговор исполнен был страхов и тайного взаимного злорадства — и то и другое цвело здесь и почиталось, — а также подробностей, которые в большинстве своём, если не все, подверглись бы цензурному сокращению даже в любом местном пабе.