Гидеон в разговоре с Дэниелом дважды или трижды называл их «драконшами». Гидеону они, наверное, казались частью
Джерри Берт поджидал Дэниела в тёмном уголке церкви; «драконши» уже ушли, а он осторожно выступил из мрака и тронул уходящего Дэниела за рукав:
— Можно поговорить? Я Джерри Берт.
Видя недоумение Дэниела, напомнил:
— В газетах писали. Девять месяцев назад.
Дэниел напряг память, безуспешно.
— Меня оправдали. Наверно, зря. Её признали виновной.
— Её — это… Барбару Берт?.. — спросил Дэниел.
— Ага.
Дэниел вспомнил. Это было громкое дело в здешних краях: молодая супружеская пара, недавние молодожёны, обвинялись в убийстве своего шестимесячного ребёнка. Джерри и Барбара Берт. Ребёнка избивали, подвергали ожогам, морили голодом и в конце концов задушили. Толпы женщин стенали возле здания в Калверли, где происходила выездная судебная сессия; родителей-обвиняемых доставили в суд, прикрыв со всех сторон тюремными одеялами от гневных взглядов. В коридорах и переходах суда возмущённые граждане шипели и тряслись от ярости. Юристы уговорили Барбару Берт признать себя виновной в детоубийстве. Джерри утверждал, что непричастен к ссадинам, синякам и ожогам на теле дочери; адвокат охарактеризовал подзащитного как человека «не слишком сообразительного». Джерри получил небольшой срок за «пренебрежение родительскими обязанностями» и вышел на свободу. Жене, Барбаре, смутно припомнил Дэниел, предписано было пройти специальное лечение в стационаре.
— Так в чём ваш вопрос, Джерри? Чем могу помочь?
— Ничем. Чем же тут поможешь-то.
Щуплый, маленький, Джерри Берт больше походил на мальчика, чем на мужчину. Его жухлое и бледное, маловыразительное личико было покрыто точками, пятнами, островами и континентами рыжеватой пигментации, отчего казалось более живым, как будто колонизированным некой странной формой неземной жизни. Бледно-голубые глаза в частоколе белёсо-розоватых, местами обломанных ресниц. Усевшись рядом с Дэниелом, в одной из задних отгороженных церковных «лож», за полчаса или более того Джерри с трудом, мало-помалу выдавил из себя некоторое количество фраз.
— Я всё время себя хворым чувствую. Я так больше не могу. Не могу работать. Ничего не могу. Говорить и то не под силу. Хоть в пабе, хоть дома. Хворый я, хворый, — снова повторил он с безжизненной настойчивостью. — Жизнь мне не мила. Оттого и
Дэниел спросил, работает ли он где-нибудь? Нет, работы нет. Общается ли со своей семьёй?
— Не хотят они со мной знаться. И поделом.
В горле у Дэниела застряли привычные удобные фразы. Как произнести эти слова — «прощение», «покаяние»?
— Но какая-то надежда в душе остаётся? Вы ведь пришли в церковь.
Джерри Берт поскрёб плитняк церковного пола ботинком с металлическим мыском.
— Может, я пришёл… рассказать про себя всю правду. Пришёл из-за
— Из-за вашей жены?
— Из-за
— А её хотят отпустить домой?
— Не знаю. Сказали, она хочет меня видеть. Они думают, будто…
— Расскажите мне про неё побольше.
— Она вроде как зверь какой. Нет, хуже. Звери-то, они смотрят за своими детёнышами. А она ленивая. Из постели не вылезала. Из ночнушки своей проклятой тоже не вылезала. Ничего не стряпала, даже еду не грела, ни для себя, ни для меня, ни для ребёнка, значит. Вся комната завалена грязными чашками да всякими пакетиками, обёртками — от хлопьев кукурузных, от пирожных, от шоколадок… масло арахисовое ложкой из банки ела…
— Люди, которые так помногу спят, — осторожно сказал Дэниел, — могут быть не совсем здоровы.
— Она дочку-то не любила, мол, спать мешает, плачет. Занавески в комнате по неделям не открывала. Всё ей надо тише, тише. Чтоб, значит, звуков никаких не было.