Куски почвы вырывались из земли, словно жаждали свободы; от кургана, в котором попадались камни, поднимался густой опаловый запах. Повинуясь предвкушению, я двигался в синкопированном ритме копания, ритме этой ударной композиции, личной для меня, будто онанизм – то движение, то ожидание, то вдох, то выдох, внутри и вокруг – невидимый пульс мелодии, плач, принимающей очертания песни Ханибоя. Не осталось ничего, кроме чёрной стены и его мелодии, и я двигался в такт. Голова разрывалась под бесконечным давлением, нос щедро истекал кровью, руки, сжимавшие ручку совка, горели от свежих, влажных, гноящихся нарывов. Я ощущал силу собственного тела и наслаждался ею; земля просочилась в каждую пору, в рот, во все ложбинки и расщелины тела, но я совершенно не чувствовал её тяготения.
Стало слишком темно. У ног безымянного каменного ангела я поставил принесённые свечи и зажёг. Я стоял в яме по пояс, когда лопата наткнулась на доски; ещё час понадобился, чтобы расчистить крышку гроба и открыть. Ничто не вызывает такого разочарования, как вид истлевшей оболочки человека: одежда рассыпалась в прах и гниль, сквозь останки плоти проглядывают кости. Пергаментные лоскуты на челюсти и скулах натянулись, будто дублёная кожа; в остальных же местах они выглядят будто погрызенные крысами лохмотья. Пасть мертвеца драматично разверзлась передо мной; переставив свечи, я сел, закурил и стал смотреть на него: ухмыляющаяся нижняя челюсть слегка вывихнута, словно от беззвучного крика. При жизни его зубы сточились или сгнили от диеты, богатой яблоками с их сахаром – зубы определённо принадлежали мужчине: останки одежды походили на костюм. Я взглянул на часы при свете свечей – всего восемь.
Встав с земли, я пошёл искать Десро и Молли. Нужно было отдохнуть, прежде чем делать то, что должен.
Когда я пишу эти строки, уже поздно. Всё, написанное в этом дневнике, я перечитал при свете свечей в поисках намёка на природу Амойры, Ханибоя или «Алой короны», «Couronné en écarlate».