Я на сей раз очень был благодарен Г. С., что доставил мне случай видеть такую редкость. Когда же в доме все успокоились, я занялся представлением себе всего того, что относилось к пребыванию моему у Г. С. Обещания его доселе неслыханных мною благодеяний, сделанные первоначально в Кизляре и толико обольстившие меня и добродушного кизлярского священника, повторенные еще в Дербенте, когда Дадаш Стефан предлагал мне всевозможное для меня счастие; в Гурт-Булаге, когда был он заарестован и где для него отказался я Ираклиеву послу, сигыахскому армянину, от священства, от женитьбы на дочери первого тамошнего гражданина доктора Матеоса, от богатого приданого, дохода и общего от них ко мне уважения, и последние в Персагате, когда получил от Матеоса пригласительные письма и имел все возможности последовать за предстоявшим мне верным счастием; потом приводил на память мое к нему усердие, верность, самые тяжкие труды, все нужды, стеснения, и, смею сказать, необыкновенное терпение в перенесении собственно от него всего того, что только может назваться тягостнейшим в жизни, и напоследок невнимание и, можно сказать, сверхъестественная нечувствительность его ко всему оному. Благосклонные читатели мои, кажется, могут быть уверены, что с некоторого времени не слепая и безумная надежда управляла моими поступками и заставляла столько терпеть, но главнейшее сего основание было священное учение, что в терпении должно стяжать душу свою и что терпением человек побеждает все. — Я признаюсь, что по простоте моей и природному расположению сердца я только не умел полагать оному меру, т. е. чтоб научаться из прошедшего и судить по настоящему о будущем. Наконец, обращаясь к последнему положению моему, я видел ясно, что Г. С., обременяя меня новыми трудами, как и прежде, не заботился о том, что я терплю, и особенно по тогдашнему холодному времени, самые мучительные изнурения, не имея ни обуви, ни одежды, не получая от него ничего на пропитание, и что я, может быть, умираю с голоду. — Сии соображения и рассуждения открыли мне, что я удовлетворил в полной мере возлагаемому на человека терпению, что ожидать от Г. С. чего-нибудь доброго есть совершенное безумие, в котором я, кажется, не оправдался бы и пред самим богом, несмотря на невинную простоту сердца моего, и что оставаться далее в недеятельности и невнимании к собственной пользе слепотствующим будет значить собственное произволение к получению себе зла, очевидно предстоящего. И так, не отлагая вдаль, решился наутро же его оставить. Вступление мое начал с уговора и обещаний, сделанных им первоначально в Кизляре и повторенных несколько раз, потом напомнил ему о моей службе, трудах, бедствиях, пожертвованиях для него моим благополучием, тогда, как он был оставлен всеми; наконец, поведение его противу меня, что он вместо записания в службу употребил меня на собственные услуги, что я от первого до последнего дня бытности моей у него не получил от него ни одного куска хлеба, износил свое собственное платье и обувь; остаюсь наг, бос и не имею на него более никакой надежды и для того прошу его отпустить меня; надеясь с помощиею божиею найти себе пристанище прежде, нежели российские войска совсем отсюда выйдут. — Г. С. слушал меня, казалось, со вниманием, но как говоренное мною было ему известно, то в самем деле занимался он придумыванием, как обойтись со мною, чтобы меня удержать, и, по-видимому, не нашел ничего лучшего, как прибегнуть к обыкновенной своей уловке. Он, изменив свое лицо, старался по-прежнему меня уверить, что я ошибаюсь, думая так худо о будущем моем блаженстве, которое он доставит мне по приезде в Россию, и между тем требовал моего терпения. Но чем более смягчал он тен свой и чем более казался благорасположенным, тем менее имел я терпения его слушать, удивляясь его лицемерию и хладнокровному бессовестию, с каким он хотел уверить меня в противном, что я ощущал всем моим телом и душою. — "Нет, господин мой! — отвечал я. — Не могу более иметь веры к твоим словам и полагаться на обещания, которые никогда не будут исполнены". — "Как ты можешь думать и говорить мне, что будто я не исполню или не могу исполнить моих обещаний", — возразил мне Г. С. с сердцем, обижаясь моим заключением как бы несправедливым. В ответ, почему не могу более ему верить, я повторил ему то же, что за всю мою службу никогда не видал от него ничего, кроме бедствий, голода, наготы и ругательств, присовокупя в заключение, что я с давнего уже времени примечаю за каждым его шагом и не могу ошибаться в его свойствах, которые столько же знаю хорошо, как и то, что у меня нет теперь никакой одежды, кроме висящих лоскутков худого тулупа, что хожу босиком и умираю с голода на степи смотря за его лошадью, которой он также жалеет купить корма; и напоследок, указывая на брата его, который по предварительному от меня извещению, находясь при сем разговоре, слушал нас, я в безмолвии сказал: "Да и что можешь ты, господин мой, сделать доброго чужому человеку, когда сему старику, родному своему брату, который, как он говорит, воспитал тебя от младенчества до совершенных лет как своего сына и у которого ты промотал препорученный им тебе капитал и за все его благодеяния отказал ему ныне даже в куске хлеба и, сверх того, обесчестил пред всею армиею, рассказывая, что даешь ему по 1000 рублей на год пенсиона и что он пьяница, негодный и распутный человек". Сии последние слова и то, что не может более продолжать надо мною бесчеловечных своих обманов, взбесили его до крайности. Осыпая меня ругательствами, кричал: "Поди, черт с тобою, куда хочешь, ты мне более ненадобен". — "Нет, господин мой! Я не могу отойти от тебя без ничего. Ты видишь, что у меня нет никакой одежды и обуви. Холодное время и тяжелый морской ветер пробивают даже мою внутренность, и я без нужной помощи могу скоро погибнуть. Я прошу из всех твоих обещаний за мою службу и горести, и за то, что, кроме одного худого твоего тулупа, я носил все свое и не получал ни одной копейки жалованья, сделать мне одну милость, купить мне какое-нибудь платье и дать несколько денег, чтоб я мог иметь пропитание, пока сыщу себе какое-нибудь пристанище".— "Нет тебе ничего, пошел вон, и не смей никогда сюда прийти", — кричал мне на то Г. С., потом вошел к хозяевам и требовал, чтоб меня как негодяя приказали вытолкать из дома. — Они не смели его огорчить, он был в мундире, а я в рубище, и так хозяйский слуга вывел меня, шепнув, чтоб я подождал его в назначенном месте, куда спустя полчаса пришел ко мне хозяйкин сын, принес кое-чего для моего обеда и сказал, чтоб я вечером пришел тихонько ночевать в их конюшню. Целый день шатался я по улицам, заходил в церкви и, обливаясь горчайшими слезами, молился богу, чтоб помог мне в бедственном и ужасном моем положении и дал бы мне место, где мог бы я приклонить бедную мою голову. В утешение себя и для укрепления в терпении приводил на память бедствия великих людей, о коих только читал и слыхал, в том числе припомнил и о царе Ираклии, в каком положении видел я его в Анануре, и наконец то, что мы не знаем могущее случиться с нами завтра; счастливый повержен будет в бедствие, а бедствующий обретет счастие; может быть, и меня завтра же ожидает какое-нибудь благополучие, которое подобно нечаянным образом встречалось уже мне не один раз, и что где нет способа, там должно употреблять терпение. Когда стало темно, то по приглашению хозяйского сына пришел я в конюшню. Ночь была столь холодна, что я не мог согреться и заснуть ни на одну минуту; несколько часов показались мне годом. Утром рано пришел ко мне хозяйкин сын и принес пищу. Несмотря на мое состояние, я занимался с ним ученьем, пока солнышко взошло довольно высоко, и тогда вышел со двора — с надлежащею осторожностию, чтоб не видал Г. С. День был также холоден, тело мое большею частию было обнажено, ноги также, и морской ветер действовал на меня жестоко. Проходя улицами, в одном месте случилось мне в первый раз видеть здесь нужду и бедность города, что дрова и навоз, употребляемый для топки печей, продавали весом. Потом в другом месте услышал я в некотором доме обыкновенную персидскую музыку; люди беспрестанно то входили туда, то выходили. Я полюбопытствовал о сем узнать, и мне сказали, что оный дом называется Зор-Хана,[110]
что значит сильный дом. Вошед в него, увидел я, что всякий приходящий по произволению своему брал в обе руки гири различной тяжести и играл ими под такт музыки до совершенной усталости. Причина таковому роду забав, как меня уведомили, во-первых, та, что посредством оных укрепляются жилы и очищается кровь, а другая, что всякий, испытывая силу свою, находит удовольствие показывать ее пред другими. — Пробыв в сем доме около часа и вышед из тепла, я тем сильнейшему подвержен был действию холодного воздуха и ветра. В ногах чувствовал нестерпимый лом, и всю внутренность мою, так сказать, переломило. Выбившись совершенно из сил, решился идти к Г. С. просить, чтоб он хотя дал мне забытую у него одним персиянином обыкновенную войлочную епанчу, — по счастию, я застал его в квартире и, со всевозможною убедительностию представляя ему крайность мою, столь ясно видимую, просил, чтоб дал мне ту епанчу, упомянув именно, которую оставил такой-то персиянин. Г. С. дал мне заметить самым чувствительным образом, сколь неприятно ему напоминание о способе приобретения сей ничего не значащей вещи и, с неистовством осыпая меня всеми ругательствами, забывши необходимое и должное уважение к хозяевам, кричал на меня: "Что ты дал мне или оставил у меня, что приходишь ко мне с требованиями? разве я обязался тебе все давать (хотя никогда ничего не дал); я приказал тебя выгнать и запретил сюда приходить", и проч. и проч., а в заключение начал толкать вон. Я, не отдохнув еще от страдания минувшей ночи и страшась следующей, решился не отставать от Г. С. и, упав ему в ноги, беспрестанно умолял его для самого бога сжалиться надо мною, удовлетворить единственную мою просьбу, что я чрез два или три дня возвращу ему ту епанчу, только бы нашел себе место. Г. С., видя, что он ни бранью, ни побоями от меня не отделается, принужден был вытащить епанчу и, подавая мне дрожащими руками, усугубил свои ругательства, обременял меня и весь мой род живых и мертвых проклятием и именно желал, чтобы с сею епанчею погибли вместе тело и душа моя. — Наконец, строго подтвердил, чтоб я непременно принес ее обратно чрез три дня, в противном же случае он скажет здешнему начальству и прикажет, чтоб меня выгнать вон из города или бросить в море. — Я обещал все и торопился от него уйти, боясь, чтоб он не раздумал и не отнял епанчу обратно. — Таким образом кончилась моя с ним история. За сие приобретение, могущее защищать меня от холода, я благодарил бога от всей души и впредь вверил себя его промыслу, ни о чем более не заботясь. Откланявшись Г. С., сошел с двора, а с наступлением ночи возвратился на показанный ночлег. Закутавшись в свою епанчу,