За обитыми шелком версальскими салонами действительность стремилась назад в будущее, как будто совершенно не ведая ни о каком Викторе Гюго. «Закон восторжествовал над Справедливостью». Гильотину заменили лагерями смерти на Новой Каледонии. Военное положение отменили только в 1876 году. Прощение считалось необдуманным. Собственников успокоили, экономика восстанавливалась; к сентябрю 1873 года Франция выплатила военный долг Пруссии – на два года раньше срока.
Очевидно, общество, в котором Виктор Гюго был голосом разума, качнулось к нездоровой крайности. «Ярость, окружающая нас, – это состояние безумия», – писал он в Le Rappel.
«Давайте подозрительно относиться к определенным фразам, вроде «рядовое преступление» или «обычный преступник». Эти угодливые выражения легко приспособить под избыточные наказания… Растяжимость слов соответствует человеческой трусости. Они слишком послушны».
Перед нами поэт, который осторожно относится к словам. Ближе всех подходят к истине его полуграмотные или неграмотные персонажи. Свою поэтическую технику он понимал не как классическое искривление языка по прихоти поэта, но как побуждение словами к мятежу.
Зарисовки Гюго о Париже после Парижской коммуны описывают современное полицейское государство, которое больше стремится оправдать свои невротические обвинения, чем добиваться торжества правосудия, которое бессознательно унижает себя, втихомолку поощряя резню. Его отношения с родиной были тождественны отношениям с собственной семьей: все, что он любил, уничтожало себя. В одном из жалобных писем он назвал этот процесс «самоочернением»{1309}. А поскольку Гюго был французом, неуважение к Виктору Гюго становилось частью национального позора. Возможно, он и шут, но материал для его шуток поставляла История: «Знаю, на прошлой неделе я выставил себя в смешном свете, когда призывал… к единству среди французов, и знаю, что я снова выставлю себя в смешном свете на этой неделе, когда попрошу сохранить жизнь приговоренным узникам. Я смирился с этим»{1310}.
То, что он не переставал протестовать, наверное, прекраснее, чем опрометчивое поведение в Бордо и Брюсселе. Его отказ взывал не к мужеству, которое само по себе служило наградой, но к прекращению взаимной ненависти. «Долг» проник во все уголки его жизни. Отшельник неожиданно для себя очутился в окружении чванливых священников, самодовольных служителей политической «религии», основы которой он в свое время закладывал. Зарисовка Гонкура о вечере у Гюго доказывает, что его нежелание взять власть было не просто вопросом идеологии. Оно имело отношение и к качеству жизни.
«Позавчера, когда темой обсуждения был Тьер, Гюго сказал упертому коммунару Мерису, к которому он втайне питает неприязнь: «Скриб[55] по-своему также виноват!» А когда Мерис продол жал твердить как идиот: «Но Тьер запретил Le Rappel!» – Гюго, возмущенный тем, что профессиональный жаргон проник в высшие сферы, не выдержал: «Что мне за дело до вашего Rappel?»{1311}
Получив разрешение у гостей, Гюго бежал в дом Юдит Готье. Там научили собаку по кличке Гримаса вставать всякий раз, как она услышит слова «Виктор Гюго»{1312}. Они вместе фантазировали о заговоре, призванном вернуть во Францию Наполеона III: «Мы сумеем бежать на Джерси… Мы могли бы работать вместе».
Шутка была серьезнее, чем кажется. Гюго находился в том странном положении революционера, который видит, как сбываются некоторые его мечты, хотя и не все. Наполеон III томился в Чизлхерсте, где и умер в 1873 году. Гюго вынужден был бы направить свою энергию против тех, кто, как предполагалось, были его союзниками, сражаться не с враждебностью, но с невежеством: «Лучше находиться в умном аду, чем в глупом раю»{1313}. Он тосковал по ссылке.
Положение его оказалось странным; и освобождение имело вид двух препятствий.
В январе 1872 года его не выбрали депутатом Национального собрания, что стало плохой новостью для сидевших в тюрьме коммунаров, но у самого Гюго вызвало облегчение. Результат – 122 435 голосов за кандидата от Тьера, 95 900 за Гюго – до сих пор считается унизительным поражением. Но, поскольку официальный кандидат пользовался безграничной поддержкой газет, а Гюго выступал за безусловную амнистию и отмену смертной казни, он одержал удивительную нравственную победу: она показывает, что даже в преклонном возрасте он был не никчемным старым шутом, каким его считают многие биографы. Иначе трудно было бы объяснить удивительную трансформацию образа Гюго в его последние годы. Во всяком случае, набранных им голосов хватило для того, чтобы Национальное собрание пока держалось на безопасном расстоянии от Версаля. Париж в любую минуту мог стать Гюгополисом.
Второе препятствие, гораздо более разрушительное, чем поражение на выборах, возникло месяцем позже.