Таков был один из эдиктов, который девочки слышали постоянно. И они учились мыть, чистить, скрести, натирать, выбивать пыль, чинить и штопать, в то время как сменяющаяся череда гувернанток учила их французскому, английскому, игре на пианино, скрипке и хорошим манерам. К тому моменту, как девочки доросли до школьного возраста, обе свободно могли перескочить через два младших класса, но это, разумеется, было непозволительно. Обучение шло в установленном порядке, который соблюдался неукоснительно.
Итак, в одно темное и холодное утро две маленькие девочки с косичками и в черных шерстяных чулках отправились в школу. За плечами у них болтались большие кожаные ранцы, набитые книгами, – непременная упряжь всех европейских школьников. Женская школа Августы Виктории зловеще темнела в раннем утреннем свете. Лизель толкнула тяжелую железную калитку, взяла сестренку за руку, затянутую в рукавичку, и ввела – себя и ее – в мир ежедневных обязанностей.
В школе Лизель была счастлива. Все, что относилось к обучению, стало для нее настоящей радостью. Сестра не разделяла ее счастья, но, привыкшая исполнять приказания, тоже без проблем вписалась в строгий школьный быт. Обе девочки приносили отличные отметки, как и ожидалось. Каждый день, вернувшись домой, девочки в прихожей снимали уличные ботинки и аккуратно убирали их в специальный ящик. Зашнуровав домашние башмачки, мыли руки и переодевались из школьной формы в будничные платья и фартуки. Минимум два часа работы по дому предшествовали уроку французского, устного и письменного, с приходящей учительницей. Затем – час игры на пианино и на скрипке, за которым следовал питательный ужин в строжайшей тишине, поскольку разговор считался помехой правильному пищеварению. Английский, устный и письменный, с другой учительницей, венчал их длинный день. Только после того, как мать переплетала им на ночь косы, девочкам предоставлялось право провести по своему усмотрению драгоценные полчаса. Лизель хваталась за книжку, а ее сестренка предпочитала гладить длинные атласные ленты разных цветов, которые собирала, чтобы привязать к мандолине. Каким-то образом Лена выкроила время на то, чтобы научиться играть на этом итальянском инструменте. Она находила его романтичным и мечтала украсить его коллекцией атласных лент. В одной книге она видела картинку: бродячий цыганский мальчик играет на мандолине с хвостом из лент, – и ей очень хотелось стать такой же бродяжкой.
В 1912 году, на Пасху, тетушка Валли сделала Лене тайный подарок – маленький дневник в красном сафьяновом переплете с золотым тиснением. Он был такой изящный, глаз не отвести.
– Записывай сюда свои чувства, – шепнула Лене тетушка. – Ты уже достаточно взрослая для чувств. Помни, всегда хорошо иметь тайного друга, которому можно довериться.
В последующие годы Лена изливала душу на страницах самых разнообразных дневников, но этот первый, получивший имя «Ред» (красный), был ее самым любимым. Иногда она писала на берлинском сленге, уникальном в его хлестком уличном остроумии, даже отдаленно не напоминавшем аристократический высокий штиль, на котором изъяснялись дома. Можно было только удивляться, где она нахваталась жаргона. Недостойная лексика отступала, стоило Лене удариться в романтику, но на протяжении всей ее жизни язык берлинской улицы, затаившись, ждал своего часа, чтобы вырваться наружу и показать себя. Так, в возрасте десяти с половиной лет, наметилась одна из прочных жизненных привычек младшей дочери Дитрихов.
Катастрофа с «Титаником» в апреле того же года не потрясла Лену, судя по тому, что она не почувствовала необходимости занести в дневник свои впечатления. Лишь два месяца спустя, летом, во время загородной прогулки, в ее жизни произошло нечто наконец-то заслуживающее записи:
Одним из мест, где любила собираться берлинская молодежь, был главный каток, замечательный своими переливающимися огоньками и духовым оркестром, который играл вальсы Штрауса и модные сентиментальные мелодии: любовь, разлука, тоска и страдания. Это была любимая музыка Лены.